Всадники
Шрифт:
– Ты думаешь? – проворчал Турсун.
И хотя слова мудреца показались ему непонятными, он с трудом встал – чтобы выполнить странную просьбу Пращура.
В кишлаке Калакчекан было всего десятка два домишек, бедных глинобитных мазанок, прижавшихся к скалистому краю холма. Жилище Айгыз было последним, у речки. Оно ничем не отличалось от других – низенькое, с навесом из засохших веток перед входом, с одной-единственной комнатой внутри глинобитных стен, без окон и без дымовой трубы.
Турсун вошел внезапно. Влияние Гуарди Гуэджа сейчас на него уже не действовало. Этот
– Турсун, ах, Турсун.
И тотчас одряхлевшее, бессильное тело засуетилось. Голосом, перекрывающим сипенье, она стала с нетерпением приказывать, просить, счастливая и обеспокоенная одновременно.
– А ну поживей, бестолковая служанка… Подай на что сесть… зажги светильник… подай чаю.
Турсун сделал еще один шаг вперед.
– Мне ничего не надо, – запротестовал он. – …Мне некогда.
– Цц… цц… цц, – отвечала Айгыз.
И снова, обращаясь к прислуге:
– Скорей… скорей…
Из темного угла служанка вытащила ватный матрас, расстелила его на полу у ног Турсуна, зажгла масляный светильник, налила в чашку горячего черного чаю. После чего, семеня, удалилась, не оглядываясь. Пока дверь оставалась открытой, Турсун заметил, что перед домом собрались жители деревни. Хозяин Калакчекана, великий Турсун, пришел к своей отвергнутой жене. Это ж надо!
Турсун почувствовал, как вспыхнули его щеки, будто стали такими же горячими и такими же красными, словно только что вынутые из огня кирпичи. Он глубоко вздохнул. И в ноздри ему ударил жуткий запах. Конечно, ему приходилось в жизни встречать и более отвратительные зловония. Конюшни и стойла из его детства… Караван-сараи, случайные чайханы, хижины, где семьи жили вместе со скотом. Но вонь самых нечистоплотных людей и запущенных животных и даже запах испражнений, к которому он привык, были менее удушающи и тошнотворны, чем прокисшее зловоние, сладковато-горький запах тухлятины, которым было пропитано это жилище. Омерзительная, непристойная вонь, вонь больной женщины.
Турсун все еще стоял, опустив руки поверх чапана и сжав кулаки, и глаза его из-под безукоризненно повязанной чалмы в упор смотрели на расплывшиеся груди и живот Айгыз. Ему вспомнились те больные кобылы, которых он отказывался лечить. Их переполненные гноем внутренности лопались, превращая все тело в чудовищные бурдюки.
«И эта тоже сдохнет, – подумал Турсун. – Только этой надо, чтобы я ее сперва пожалел».
Как раз в это мгновение Айгыз снова заговорила. Она сказала:
– Мир тебе, о Турсун. Позволь… твоей рабе… оказать тебе честь… принять тебя.
Голос ее был хриплым, задыхающимся, прерываемым спазмами и икотой, но в нем звучали смирение и достоинство… А Турсун никогда в жизни не позволял себе уступать кому-либо в вежливости. И вынужденный признать вежливость Айгыз, он, несмотря на свое отвращение, повел себя подобающим образом. Он поблагодарил
и сел по-турецки на матрас, стал, звучно прихлебывая, пить предложенный ему чай.Теперь его голова была на уровне головы Айгыз. Свет от лампы, стоящей на полу, падал снизу на опухшее лицо старухи, все в фиолетовых прожилках и безобразных морщинах. «Ну разве, встретив ее, я смог бы догадаться, что это она?» – подумал Турсун и спросил:
– Как это ты сразу меня узнала?
– А как же? – ответила Айгыз.
Взгляд ее, почти невидимый из-за вспухших век, слабо блеснул.
– Твои плечи, – продолжала она… Такие же… Ведь все эти годы, каждый раз, когда ты шел в свою юрту и выходил из нее… я видела тебя… ты проезжал на коне…. такой же прямой, как в наше время.
Айгыз оторвала спину от стены. Какая-то странная сила помогла ей наклонить все тело к Турсуну. И торопливым шепотом, на одном выдохе она сказала:
– Как настоящий чопендоз.
Турсун откинул голову назад. Подумал: «Она пошевелилась, и вонь стала еще сильнее».
Он страдал и сердился даже не столько от усилившегося отвратительного запаха. Оказывается, когда он и думать перестал о существовании женщины, которую отверг, она продолжала в мыслях быть с ним на протяжении всей своей одинокой жизни. Чего она добивается? Хочет заявить о каких-нибудь правах на него? Пытается околдовать. И уже добилась своего, раз он сидит здесь, у ее безобразных ног.
– Настоящий чопендоз, – повторила Айгыз. – Настоящий…
Голос ее вдруг прервался. Она взмахнула руками, широко открыла фиолетовый рот, издала резкий стон. По жирному животу волной прошла судорога, от которой голова ее откинулась к стене.
Турсун смотрел на нее с отвращением. Она явно вот-вот умрет. И добилась того, что он присутствует при ее кончине… Чтобы пожалеть ее… утешить… Ох, женщины! Женщины!
Айгыз приоткрыла веки и прошептала:
– Останься…
Потом:
– Это пройдет.
Турсун подождал, придерживая рукой заправленную за пояс плетку. Огромный живот опустился, успокоился, горло освободилось от спазм.
– Вот… вот… – прошептала Айгыз.
С большим усилием она приподняла веки. В выцветших глазах дрожали белые старушечьи слезы. Пальцы Турсуна сжимали кожаное плетение нагайки. Теперь Айгыз расплачется, чтобы вызвать в нем жалость. Белесые слезы свисали, не падая, как у слепцов.
– Расскажи мне об Урозе, сыне моем, – попросила старуха.
– А зачем я буду рассказывать? – проворчал Турсун.
Голос его испугал Айгыз. Толстые щеки ее задрожали. Она со стоном сказала:
– Прошу тебя, не сердись, о Турсун. Это твой сын, он только твой сын, я знаю, знаю.
Сперва Турсун не понял. Потом смутно припомнил, как о чем-то почти не имеющем к нему отношения, как он бил молодую красивую женщину за то, что своими поцелуями, песенками, дурацкими сказками и прочим баловством она пыталась размягчить, изнежить маленького мальчика, приходившего домой в царапинах и ушибах, измученного, но гордого своими первыми успехами в верховой езде.
Толстые губы Турсуна передернулись. Совсем сдурела… Она что, думает, что она все еще его жена и может оспаривать право на их ребенка… Уроз теперь принадлежит только своим демонам: гордыне и погоне за славой.