Все схвачено
Шрифт:
А Гумбольдт улыбнулся.
– Вы нужны? Экая гордыня вас душит… Ему никто не нужен. Он – машина, у которой есть маршрут. Назначенный. И выверенный. И эта машина не свернет с маршрута, даже если придется подавить сотни, тысячи людей…
– Я догадываюсь, – согласился Легат. – Но машина – не он. Он в лучшем случае – какой-нибудь карбюратор или стартер. А рулит здесь – партия, говоря кратко, а Очкарик и иже с ним – ее верные… заметьте, верные!.. солдаты, лейтенанты, генералы. И закончится все это, когда партия скукожится и сдохнет. Вы сами знаете, какой бардак после этого начнется. Многосерийный…
– Хорошо, я согласен. Партия. Но он-то в ней – маршал. А маршалы… они, представьте, могут много сотворить как добра, так и зла. И вы не хуже меня знаете,
– Вы имеете в виду борьбу с инакомыслием?
– Я имею в виду войну с собственным народом.
– А если не он, то кто? Кто сядет в Контору и не станет воевать? Именно с народом, поскольку больше не с кем… Назовите имя.
Гумбольдт молчал.
– Ну, все, – сказал Легат жестко и встал со стула. Он терпеть не мог аргументов в форме лозунгов, чурался фанатизма любого цвета и толка, зверел от этого и терял терпение. Не говоря об интересе к беседе, это само собой. – Извините, но обед с вами разделить не смогу. Спешу. Рад был лично познакомиться.
И уж к дверям пошел, а Гумбольдт его схватил за грудки, притормозил на миг и произнес в полный голос – по-дикторски:
– Через два года и семь месяцев двадцатилетний студент Столичного Университета Гумбольдт будет арестован сотрудниками Очкарика, посажен под следствие, судим по статьям Уголовного Кодекса номер семьдесят и семьдесят два по совокупности – за призывы к преступлениям против государства и за участие в антигосударственной организации, получит четыре года лагерей, отсидит от звонка до звонка и выйдет на волю с туберкулезом. Он, этот хренов Гумбольдт, вражина и гад, выйдя на волю, не сможет устроиться на работу никуда и никем, кроме высокой должности истопника в доме культуры трубного завода. И родная сестра увидит его только после смерти Очкарика, когда станет чуть-чуть легче дышать, – коротко и зло засмеялся. – В прямом и переносном смысле. Как ни странно, но в этой моей котельной я выжил, а мой тубик отступил… Короче, Легат. Как хочешь, так и поступай. Ты мне – не адвокат и не медбрат, я тебе – не судья. Сказал, что болит… А вообще-то уже и заживать стало, время – лекарь… Но ты меня понял?
Трудно было не понять.
– Понял, – сказал Легат. Он не чувствовал себя виноватым за то, что сам в эти годы жил успешно и легко. И никакой Конторы не боялся по определению. И в диссидентство не впал, и никто его не вербовал ни на борьбу с государствомтюрьмой, ни на сотрудничество с теми, кто эту тюрьму сторожит. – То, что ты напророчил, уже было. Судя по всему, младший Гумбольдт по твоей дорожке не пойдет. А ты уже отходил свое по ней, проехали. И чем я могу помочь?
Гумбольдт отпустил Легата и сел на стул.
– Прости, – сказал он. – Занесло меня. Ничего, что я нечаянно на «ты» перешел?
– Ничего, – ответил Легат. – Обычное дело…
Остался стоять, раз уж вздумал уйти.
– Прости, – повторил Гумбольдт. – Сорвался. Не бери в голову. Считай, что я тебя ни о чем не просил.
– А разве ты меня о чем-то просил?.. Я услышал историю об Истории, которая, к несчастью, прошлась по многим судьбам. Меня она миновала. И не потому, что я страстно любил Систему, в которой рос… заметь, не Страну, а именно Систему, что в то время царила в Стране… а потому, извини уж, если сможешь, но я – конформист. Наверно, это – плохо. Наверно, это – стыдно. Но помимо конформизма, который есть де-факто, я очень ценю прагматизм. И не умею, и не буду бороться с ветряными мельницами… А что до завершения сотрудничества Контор, то я – за. И лично не стану участвовать в этом сотрудничестве. Считай, что я страус, который спрятал башку в песок… Только решил я это не сейчас, а раньше. До того, как услышал твою историю. Спасибо, она укрепила меня в собственном решении. И не обижайся на меня, Гумбольдт. Ты сделал все, чтоб я попался в твою ловушку. Молодец, удалось. Один – последний – вопрос: почему именно я?
– Оса считает тебя порядочным человеком.
– Спасибо Осе, но согласись, порядочность – это еще не храбрость, не фанатизм, не тяга к вечной борьбе за справедливость. Я – не воин.
Извини…– Да ладно, проехали… – Гумбольдт явно приходил в себе после…
После чего?.. после приступа?.. да все равно после чего!.. ему и впрямь было плохо, но Легат не знал, как лечится то, чем с юных лет болен Гумбольдт.
– Один вопрос, если можно…
– Спрашивай, – кивнул Гумбольдт.
Он явно пришел в себя. Даже встал, чтоб, вероятно, попрощаться и проводить гостя до двери.
– Почему ты живешь здесь? Почему ты не вернешься в десятый год?
Гумбольдт усмехнулся.
– А ты не понял?.. Да потому что я не хочу, чтобы Гумбольдт младший повторил мой путь.
– Но если б ты не попал в прошлое, то все повторилось бы по определению…
– А мне повезло. Я попал. И спасу самого близкого мне человека.
– А кто он для тебя по жизни, если руку на сердце?
– Если на сердце… Наверно, сын. Или все-таки я сам… да какая, в сущности, разница! Ты бы не помог человеку спастись, если б знал, что через секунды его собьет грузовик?..
– Пример какой-то малоубедительный… Грузовик и сломанная судьба… Ну, помог бы, конечно… Речь-то у нас не о дорожной аварии.
В Легате боролись писатель-фантаст и чиновник-прагматик. Оба любили заглядывать в Завтра, хотя и с разных точек зрения. И хотя все вроде было уже сказано, Легат возникшее вдруг сомнение скрывать не стал.
– Ты же сам жил в будущем до две тысячи седьмого. Так?.. А где в это время был Джуниор?
– Не понял, – сказал Гумбольдт.
– Сегодня на дворе семидесятый. Представим будущее, как ты его задумал. Джуниор заканчивает Иняз. Знает язык… английский, допустим… в совершенстве. Идет работать, женится, детей делает парочку… И естественно доживает до две тысячи седьмого. И ты с ним доживаешь. Если доживаешь: сорок лет к твоим пятидесяти семи – это вряд ли. Так что, скорее, тебя там уже нет.
– Согласен! Пусть ты прав. Но и его не будет.
– Куда он денется?
– Он будет жить за рубежом. За океаном. Он будет гражданином свободной страны.
– С чего это ты взял?
– Пока ни с чего. Не знаю. Но то, что он уедет, улетит, убежит, эмигрирует из этой блядской страны как можно скорее, я уверен абсолютно!
– Ты знаешь, легально и без скандала уехать он сможет только после воцарения Пятнистого. То есть после восемьдесят пятого. А до этого граница была на замке… Но, как ты наверняка помнишь, именно после воцарения Пятнистого все эмигрировавшие потянулись назад, на родину. Потому что там они никому на фиг не нужны были – за исключением единиц, а в родной стране – героями стали. Плюс мучениками режима. Или ты его раньше вытолкнешь – как мученика режима? А он не приживется за рубежом и тоже вернется. Вопреки всем твоим стараниям.
– Я думаю об этом, Легат, – с непонятной грустью ответил Гумбольдт. – Все время думаю. И придумаю.
– Бог тебе в помощь, – сказал Легат.
Легонько и коротко обнял Гумбольдта, щекой к щеке прикоснулся и пошел к двери. И наткнулся на Джуниора со сковородой, на которой шипели и слегка брызгались хорошо зажаренные дольки картофеля.
– Вы куда? – удивленно спросил Джуниор. – А обед?
– В другой раз, парень, – ответил Легат. – Будет время… – отпер дверь – замок простой был, обернулся, сказал Гумбольдту старшему: – И, тем не менее – что смогу…
10
Столь нелюбимый Легатом «эффект бабочки» теоретически мог неожиданно сработать.
Если Гумбольдт остается в семидесятых, чтоб не дать себе самому юному сесть на четыре бесконечных года в лагерь по двум кретинским статьям Уголовного Кодекса, и если ему это удастся, то уверенность Легата в полной недееспособности оного эффекта может пошатнуться. Если, конечно, последствия будут очевидными и к тому же не сокрытыми от широкой общественности и сравнительно свободной прессы. Но пока речь шла почти буквально – о бабочках, то есть о мелких изменениях прошлого, которые могут, как гаснущая волна, и не докатиться до будущего, в котором живет Легат. И это было не страшно. Легату было не страшно.