Всегда вместе
Шрифт:
Дед Боровиков постучал однажды в заросшее снежным мхом окно Евсюковых.
Хромов и Кеша вышли во двор за водой. Что это была за вода! Она громыхала в ведрах. Из дедова ковша валились в них блестящие остроребрые куски льда: ковш не успевал опорожниться, а поверхность воды в бочке уже затягивалась ледяной корой. Во дворе, как жесть, похлопывало развешанное на веревке, затвердевшее с мороза белье.
Дед укоризненно приговаривал:
— Вот тебе на! Март январь догоняет! Теперь уж до «сорока мучеников» вымерзать будет. До самых именин моих.
— Сколько, же вам,
— Семь десятков, Андрей Аркадьевич. На восьмой пойдет… Да вы ведерко-то лучше придерживайте. Оболью ненароком — враз коркой зарастете… Нынче, — продолжал дед, — год у меня круглый получается: от роду семьдесят стукнет, в браке состою пятьдесят годов и в школе рудничной уж двадцать лет работаю… Вот оно как.
Дед от удовольствия покрутил головой: очень его забавляло то, что он говорил.
— Кругом год круглый, кругом, — повторял Боровиков. — Вы почто без рукавиц?
Хромов внимательно посмотрел на старика:
— Привык, Петр Данилович, приучился… Неужели двадцать лет в одной школе! Как же без юбилея?
Боровиков не расслышал или не понял:
— Вот что верно, то верно, Андрей Аркадьевич: здоров, здоров, не болею, ни одного дня в школе не пропустил… Пожалуйте ко мне через воскресенье на именинный пирог. Старуха бражки наварит — ног не почуете… Десять талончиков за вами за воду, не забудьте.
Дед погнал пегую заиндевевшую лошадку на набережную — к квартире Геннадия Васильевича. Хромов долго смотрел ему вслед, занятый новой мыслью.
Кеша удивлялся задумчивости учителя географии, когда они вдвоем шли в школу. А Хромов шел и думал о деде Боровикове, о старом партизанском деде: «Семьдесят, пятьдесят, двадцать: долгая жизнь, верная любовь, честный труд…»
Деда любили, деда уважали, деда звали в гости, с дедом советовались. И он всегда был одинаков — со своей свежей шуткой, острым словом, веселостью характера, неутомимой бодростью духа. Дед сросся со школой, в которой был и водовозом, и столяром, и завхозом, и своеобразным неофициальным «дядькой» для школьников.
— Посмотрите, — отвлек учителя Кеша. — Верблюды… на Голубую падь груз везут.
На Новые Ключи через таежную чащобу, через кедровую глухомань прибыл верблюжий караван. Желто-бурые косматые животные, впряженные в сани, высокомерно несли приплюснутые головы. Из разверстых, наискось двигающихся челюстей выпирали крупные и желтые, как у курильщика, махорочного цвета зубы.
Верблюды ложились на мерзлую землю, подобрав ноги в «калошах» из толстой кожи. Они старательно пожевывали топыристыми губами, выпыхивали из пасти клубы пара и терпеливо ожидали погонщиков на Урюм.
Хромов с удивлением рассматривал горбатых степняков, безмолвно и важно несших свою службу в суровой забайкальской тайге. Но рудничным жителям верблюжий караван был не в новинку. Только вечно любопытная детвора собиралась вокруг равно длинных животных, тыча в них пальцами и выкрикивая «тымэн, тымэн» — монгольское слово, перекочевавшее, как верблюды, из степей в тайгу, в русский обиходный разговор.
Солнце взорвало морозную «копоть».
Золотые нити пронизали воздух и соединили небо, сопки, Джалинду, домики поселка в единый сверкающий слиток.Хромов и Кеша заспешили в школу: на это утро был назначен митинг. Вчера на рудник пришла весть о том, что Финляндия Маннергейма, поверженная Красной Армией, капитулировала и подписала мирный договор.
Когда Хромов и Кеша вошли в зал, они увидели ребят, толпившихся возле географической карты. Трофим Зубарев торопливо орудовал на ней цветными карандашами. Он отчертил красным карандашом жирную ломаную линию. Она прошла севернее Выборга и западнее Ладожского озера в направлении на северо-восток. Красным кружочком обвел Зубарев полуостров Ханко.
Он отодвинул ребят от карты и оценивающим взглядом окинул ее:
— Точность и аккуратность! Глазомер и художественный вкус!
Он вдруг поспешно, будто что-то вспомнив, сунул карандаш в верхний карман пиджака и подбежал к окну.
Ребята уже выстраивались в линейку по всей длине школьного коридора, в два ряда: младшие — в первой линии, старшие — во второй.
Трофим подошел к директору школы:
— Платон Сергеевич!
— Что тебе?
— Значит, на карту я все нанес.
— Хорошо… А почему ты не в строю?
На матовом лице Зубарева лихорадочно горели глаза.
— Я нездоров. Разрешите пойти к врачу.
Кухтенков пытливо взглянул юноше в глаза:
— Иди.
И предоставил слово учителю географии.
Что можно сказать в какие-нибудь десять-пятнадцать минут, когда надо сказать так много!
В таких случаях внутри у Хромова словно все напруживалось, и он чувствовал легкий озноб во всем теле. Мобилизовывались все духовные силы, вся нервная энергия.
И это ощущение, эта внутренняя нервная сосредоточенность, эта страстная убежденность всегда рождали слова — нужные и сильные, взволнованные и волнующие, слова, которые соединяли Ленинград, Балтику, Карельский перешеек с Новыми Ключами широкой дорогой общей жизни и единой цели.
— Разве ты, Кеша Евсюков, — говорил Хромов, — не делал на-днях доклада об истории русского флота? А сколько книг перечитал ты, Тиня Ойкин, чтобы рассказать на историческом кружке о битве на Чудском озере! А Зоя Вихрева разве не показывала мне тетрадь, заполненную сведениями о жизни и творчестве Ломоносова! А ты, Трофим Зубарев, не забыл свой труд, посвященный обороне Петрограда от Юденича…
Хромов поискал в шеренге Зубарева и не нашел.
Учитель говорил о Ленинграде, о победе Красной Армии, о Новых Ключах, о школе…
— Ух ты, припоздал малость!
Дед Боровиков ввалился в зал в своей шапке-ушанке, с бородой, похожей на зимний лес, — он напоминал новогоднего деда Мороза.
— Просил без меня не начинать! — укоризненно оказал дед Кухтенкову.
Тот виновато развел руками и показал на круглые в простенке часы — через пять минут начинался первый урок.
Но дед вдруг скривил лицо, славно выпил уксусу, и почесал указательным пальцем переносицу. Директор, хорошо знавший деда, понял, что тому надо посекретничать.