Всем смертям назло
Шрифт:
По дороге домой я вспомнил другое письмо. Было это три года назад. Стояла мокрая, затяжная осень. День и ночь лили серые холодные дожди. В комнате стоял полумрак, а на душе было тоскливо и неспокойно. Уже прошло три месяца, как отослал рукопись в одно из московских издательств, а оттуда ни слуху ни духу.
(Надеюсь, что меня поймет и простит читатель за то, что не называю издательства. Делаю это не потому, что чего-то боюсь или опасаюсь. Нет! Ведь тот ответ, который я получил, писал один человек, писал совершенно незнакомому автору. Я не оправдываю того человека. Но ведь издательство это огромный и сложный организм. И… ну, честное слово, просто не поворачивается язык назвать известный всей стране коллектив в такой связи.)
Почтальон, еще издали завидев меня,
В тот день она прибежала к нам рано утром. Без обычной почтовой сумки, с одной бандеролью в руках. Глаза ее радостно горели, и вся она светилась, будто только вот сейчас, после долгой разлуки встретила самого дорогого-, любимого человека или по крайней мере ждет верной встречи с ним.
— Вот! — выдохнула она, обеими руками протягивая бандероль.
— Читай, — кивнул я Рите, когда Зоя вышла.
— «Уважаемый Владислав Андреевич! — прочитала она и посмотрела на меня. — Возвращаем вам повесть „Всем смертям назло…“ Тема, за которую вы взялись, не нова в литературе, хотя и очень интересна. Взять тему — еще не значит разрешить ее. Мы приветствуем вашу творческую смелость, И в этом направлении вам кое-что удалось. Но в основном, нам кажется, вы взялись за непосильную ношу. Очевидно, вам незнакомы даже элементарные законы построения литературного произведения, да и с материалами вы явно не в ладах. То, о чем вы пишете, скорее пытаетесь писать, похоже на сентиментальную и малозанимательную историю, с какими-то африканскими страстями, детали которой знаете понаслышке. Советскую же литературу характеризует глубокое проникновение в жизнь, всестороннее знание ее. Литературной ценности ваше произведение не представляет…»
То было трудное время. Друзей в литературном мире у меня не было, близким я стеснялся показать свое творение, и это письмо, сверху и снизу снабженное официальными печатями и штампами, было принято как суровый, но честный и справедливый приговор. Вновь померкло солнце, и жизнь более чем когда бы то ни было казалась — ненужной. Пять или шесть самых первых вариантов повести с помощью соседа и втайне от Риты были сожжены. Сейчас мне очень жаль их. Кажется, там были интересные моменты которые потом не удалось восстановить. Но тогда вопрос «быть или не быть?» был решен в пользу последнего. Соломинка, за которую уцепился утопающий, оказалась тем, что она к есть на самом деле. Несколько средних вариантов повести, затерявшихся в столах и на полках, к моему счастью, остались целы.
В жизни все проходит. Кончился кризис и у меня. Не прошло и гада, как меня вновь с неодолимой силой потянуло к письменному столу…
Я вернулся от воспоминаний к действительности и заспешил домой. У дома с Таней на руках меня встретила Рита.
— Славка… — ткнулась лбом в мою грудь. — Ты им ответь. Всем, всем… Что очень рад, благодарен, что мы счастливы… Ну и все такое…
— А что «такое»?
— Да ну тебя! А помнишь?
Мы все помнили. Даже и то, что очень хотелось забыть.
— Папа, — заговорщицки потянула меня в сторону Татьянка. — А мама плакала, когда ты уходил.
— Это она от радости.
— А разве от радости плачут? — Плачут, дочка, плачут…
Спокойной, отрешенной от всего работы над новой повестью не получалось. Поток писем увеличивался с каждым днем. Теперь Тимофеевна (Зоя поступила в педагогический и училась уже на втором курсе) приносила по десять, двадцать писем в день. Они входили в дом как добрые друзья, и их нельзя, невозможно было отложить в сторону, заставить подождать.
«Здравствуй, сынок!
Прости меня, старую одинокую женщину, за то, что врываюсь к тебе своим письмом. Мне очень трудно сейчас. В больнице мой сын, мой Валерик. Два месяца назад ему ампутировали правую ногу. Дикий, невероятный случай. Баловались около проходящего трамвая,
и его кто-то нечаянно, а может, умышленно, толкнул под колеса. Казалось, самое страшное уже позади. Все операции прошли успешно, Валерик стал поправляться. А две недели назад, как раз в воскресенье, захожу я к нему, а рядом с ним Игорь, дружок его, и на тумбочке бутылка водки. Валера, говорю ему, зачем тебе это? Он посмотрел на меня и как крикнет: а что мне еще осталось! И пошло с тек пор. Вывезут его в коляске во двор, а около него все пьяницы гужом. По-всякому говорила с ним, извелась вся, ничего не хочет понимать. Напьется, а потом плачет. Погибнет ведь Валерик, единственная моя радость в жизни, и не оттого, что инвалидом стал, а от нее, проклятой, от водки, погибнет. Вижу и чую я все, а совладать с ним не могу. Сынок, дорогой, я прошу тебя, на коленях умоляю, помоги моему сыну. Ты прошел через этот огонь, помоги Валерику, напиши ему письмо, вразуми его. Только ты сможешь спасти моего сына от пропасти. Я умоляю тебя.В. 3. Дюжева, г. Днепропетровск».
Рита. Может быть, съездить к нему в больницу?
— А Таню на кого оставим? Дорога в два конца рублей пятьдесят станет! Где их взять? Сколько до пенсии осталось?.
Рита. Неделя.
— А денег?..
Рита. Рублей семнадцать.
— Подпишу ему повесть.
И я написал на книге:
«Дорогой Валера! Все, что ты здесь прочтешь, не досужий вымысел. Соразмерь свою жизнь с жизнью Сергея Петрова, может быть, ты сделаешь для себя кое-какие выводы. И вообще, сильный не тот, кто не боится трудностей, сильный тот, кто найдет в себе мужество преодолеть их».
«Дорогой Владислав!
Прочла вашу повесть. Поздравляю вас. Я научный работник-филолог, преподаватель вуза. Много лет занимаюсь литературой. Вы можете мне поверить. Есть у вас литературные способности. И путь, избранный вами, нелегкий, тернистый путь, все-таки верен. У вас будет много читателей. Мои студенты читают вас и на экзамене по советской литературе говорят о вашей повести. Вам надо учиться. Вы сильный и гордый человек. Вам можно позавидовать. Подайте документы в Литературный институт. Вы меньше чем кто-либо нуждаетесь в снисхождении. Я бы не писала об этом. Но у меня есть кое-какие права. У меня нет зрения, нет совсем, с детства, с двух лет. Мне и легче и тяжелее, чем вам. Легче потому, что я ничего не помню, не знаю ни света, ни цвета, тяжелее потому, что мне трудно ходить. Я не могу уйти одна в лес, на речку, не могу заглянуть в глаза маленькому сыну, не могу найти упавшую из рук книгу, хотя руки у меня есть. Но самое страшное то, что я не могу читать. Я вот университет и аспирантуру закончила и диссертацию защитила и все с помощью посторонних людей. Кто-то помогал, а кто-то отвергал. Было и тяжело, и обидно Но что делать? Надо жить! Я ненавижу страдания и смерть. И в число самоубийц никогда не попаду. Доберусь все-таки как-нибудь до леса, а цветы можно различать по запаху. Мой маленький сын играет на пианино, а я так люблю музыку.
Приезжайте ко мне с семьей летом, если вам захочется и если у вас будет время. В нашем городе много солнца
Извините, я плохо пишу. Видимо, расшатались нервы. Я ведь не могу перечитать и исправить то, что пишу. Пишущей машинкой я владею сама. Вот видите, все не так уж и мрачно. Мир цветет, несмотря на боль и потери. И Маяковского я не люблю как раз за его последний шаг. Неудобно для революционного поэта и просто для мужчины.
Еще раз желаю счастья. Хорошо, что вы оба все-таки живете на земле.
С искренним уважением Л. М. Процанова, г. Тирасполь».
Письмо было в одной пачке, рядом с письмом Валериной мамы. Еще раз перечитав оба, я задумался. А что же все-таки такое человеческое мужество? Продукт общественного воспитания, черта характера или мировоззрение человека? Я думал об этом и когда читал следующее необычное письмо.
«Уважаемый гражданин Титов!
Мы, осужденные 5-го отряда, прочитав вашу повесть, были глубоко тронуты патриотизмом ее содержания. Общественность нашего отряда с большим удовлетворением встретила включение в программу читательских конференций обсуждение вашей повести.