Всемирная Выставка
Шрифт:
В конце концов я понял, что происходит. Дональд и Сеймур, который играл на саксофоне, объединив имена, изобрели вымышленного руководителя оркестра, Дона Сеймура. Оркестр Дона Сеймура назывался «Музыкальные кавалеры», и теперь эти самые кавалеры готовились к прослушиванию, на котором должно было решиться, дадут ли им работу на лето в курортном отеле «Парамаунт» в Катскильских горах. Они еще сами не решили, кто из них будет изображать Дона Сеймура, если они когда-нибудь взберутся на недосягаемую высоту эстрады в отеле «Парамаунт». Не до того им было — репетировали. Слушая день за днем, как они прорабатывают свой репертуар, я выучил все песенки наизусть. Одна называлась «Пурпурные мечты»: «Хоть ушла в ночную тьму, удержу и обниму. Жар любви моей смерти стал сильней. И едва луна в темном небе загорится, наша встреча состоится в глубине пурпурной сна». Ее они играли хорошо — думаю, потому, что это была медленная вещь. Медленные вещи у них получались лучше. Песенка «Я этот вечер должен Энни» была из немногих быстрых в их репертуаре; иногда они в ней использовали нечто вроде эффекта сдвоенного ритма, потому что удары Ирвиновых барабанов подчас не совпадали с аккордами пианино Дональда. В этом что-то было. А еще помню странную такую песенку «Лестница к звездам»: «Построим лесенку до звезд, взойдем по лесенке до звезд, любовь во тьме ночной звенит, как песня…» Это бы
С появлением контрабаса и еще одного саксофониста, Френки, число музыкантов в оркестре увеличилось до шести. Однажды воскресным вечером мне разрешили не ездить с родителями в гости к бабушке с дедушкой, а остаться дома и послушать, как «Кавалеры» репетируют. В приступе вдохновения я сбегал к себе в комнату, взял там одну из своих счетных палочек, вернулся и принялся ею размахивать перед оркестром. Стоял перед «Кавалерами» и дирижировал. А может, Доном Сеймуром стать мне? Свет, льющийся в окна гостиной, окрашивал листья традесканций в горшках бриллиантовой зеленью. Дональд радостно молотил по клавишам пианино, сидя спиной к остальным оркестрантам. Рядом с ним контрабасист Сид играл, от полноты чувств прикрыв глаза и сам себе удовлетворенно кивая; Сид предпочитал извлекать из своего контрабаса звуки на октаву выше нот, в подражание своему кумиру Сэму Стюарту, знаменитому джазовому контрабасисту. Рядом с Сидом сидел ударник Ирвин, в снаряжение которого входил теперь малый барабан, тамтам, колокольчики и поставленный вертикально большой барабан; на нем он играл с помощью педали, при нажатии на которую подскакивал молоток в виде большого шара на палке и бил барабану в бок. А впереди, рядком, точь-в-точь как музыканты в оркестре Пола Уайтмена, располагались двое саксофонистов — Сеймур и Френки — и трубач Гарольд. Сперва они сыграли «На то мне глаза, чтобы видеть», потом лихо выдали "Bei Mir Bist Du Schoen", лучшую, по мнению Дональда, вещь в их репертуаре. Стоя лицом к оркестру, я махал палочкой и притоптывал ногой. Похоже, это никого особенно не раздражало. Но затем я увидел, что новый саксофонист Френки явно не перетруждается. Что-то в нем было подозрительное. Еще ни в чем не уверенный, я стал смотреть за ним внимательнее. Тут подошел момент перевернуть страницу в нотах; Сеймур и Гарольд, сидевшие на своих табуретах, одновременно потянулись вперед и перелистнули ноты, Френки сделал то же самое, но на какую-то долю секунды позже. Потом вижу: его пальцы вовсе не нажимают клавиши саксофона, а только касаются их. К тому же это почти всегда не те клавиши, которые Сеймур нажимает на своем инструменте. Френки был высоким длиннолицым мальчишкой с печальными, глубоко сидящими глазами и тенью пробивающейся темной бородки. Он был не с нашей улицы. Сидит и нервно на меня поглядывает. Понял, что я ему опасен. Остальные пребывали в мире звуков, и весьма громких. «Кавалеры» играли не всегда в лад, но всегда с большим воодушевлением. Я чувствовал прилив энтузиазма, как во время парада в День поминовения павших в Гражданской войне, когда мимо меня по Большой Магистрали проходил оркестр — так же вдруг под трубный рев живорожденной музыки забилось и заскакало сердце. И все же я понял, что у ребят все внимание занято собой и тем, чтобы не отстать от Ирвина, барабанщика, которого так и тянуло с каждым тактом убыстрять и убыстрять темп, и ни один из них не обладал достаточным музыкантским опытом, чтобы слушать еще и других. Никто из них, включая Дональда, не знал, что Френки дует в свой саксофон совершенно беззвучно.
Когда отыграли номер, Дональд сказал:
— Так, повторим еще разик, у тебя здесь плохая атака, атаку берем больше. А концовку с подъемом, повеселее. — Ему, как руководителю, вменялось в обязанность критиковать. Я сказал, что мне нужно поговорить с ним, и потянул его за рукав в сторону. Он отмахнулся, продолжая говорить. Я настаивал. В конце концов он сдался: — Ну что тебе, зануда?!
Я затащил его в гостиную и прикрыл за нами дверь.
— Дональд, — начал я, опять хватая его за рукав при виде омрачившего его лицо столь знакомого мне выражения хмурой усталости. По обыкновению на его лоб падала челка, зеленоватые глаза смотрели по-взрослому, в лице не было ни следа детской припухлости, — худощавый, не чересчур высокий, но жилистый, этакий старший брат, спортсмен, светлая голова, парень, познавший в свои пятнадцать с половиной лет чувство ответственности, преисполненный планов и устремлений. Но вот ведь — взял себе музыканта, который не умеет играть! Он наклонился, и я прошептал ему на ухо: — Френки притворяется!
Он поглядел на меня недоверчиво, и я закивал в подтверждение сказанного.
— Оставайся тут, — распорядился он, пошел обратно к ребятам и затворил за собой дверь. Я услышал, как они снова занялись песней "Bei Mir Bist Du Schoen", но после двух-трех тактов смолкли. Потом послышался голос брата. Явно рассерженный. Вскоре они загомонили разом. Заспорили. «Дерьмо», — громко сказал Ирвин, после чего все стихло и донесся запах сигаретного дыма. Через несколько минут дверь отворилась, и вышел Френки сосвоим саксофоном в чехле. Он шел сгорбившись, на меня, проходя по коридору, не взглянул и вышел вон.
То, что я, в общем-то, выступил доносчиком, никого не заботило. Перво-наперво бедняга Френки был гораздо старше меня, а стало быть, наши с ним моральные пространства не совпадали. Во-вторых, это был самозванец, жулик, пытавшийся извлечь из своего самозванства выгоду в ущерб другим музыкантам оркестра. То-то был бы позор на прослушивании, если бы наниматель из отеля «Парамаунт» заметил, что один из них
даже играть не умеет! Брат был от меня в восторге. Как и другие, впрочем. Среди домашних и по всей округе пошла гулять история о том, как маленький младший братик оказался более искушенным, чем сами музыканты. Я стал героем дня. Хоть раз сумел оказаться полезным старшему брату, хоть что-то для него сделал! Это можно было уже считать крупной заявкой на то, чтобы меня принимали всерьез. Кроме того, это укрепило во мне уверенность, что рост — это еще не все, ум — вот настоящая сила в этом мире, и надо как следует шевелить мозгами.Тем не менее что-то меня во всем этом удручало. Мать все допытывалась, отчего это мальчик — в смысле Френки — так отчаялся, что притворяется, будто умеет играть на саксофоне. Может, ему настолько необходима работа? А вообще-то, откуда он? — не унимаясь, допрашивала она брата. Где он живет? Чем занимается его отец? К счастью, все эти вопросы, так же как и мои сомнения, разом отпали, когда буквально через несколько дней мы узнали, что прослушивание прошло успешно: Дон Сеймур и «Музыкальные кавалеры» получили контракт на лето. Пять долларов за вечер на человека плюс комната и стол. Но вдобавок они должны будут еще и днем работать на озере спасателями.
17
Обрадованный успехом брата, я не сразу задумался о последствиях — ведь он уедет теперь на все лето. Я останусь один с родителями. Всё перемены, перемены, а тут еще весна — сезон, загадочная и немного опасная прелесть которого начинала уже доходить до меня, — и я почувствовал беспокойство. Кстати, как в воду глядел: нам велели переезжать. Хозяева дома, Сегалы (они жили над нами), продали свой дом. А те, кто его купил, беженцы из Германии, по фамилии Левенталь, сами хотели жить внизу. Сегалы были хорошими хозяевами — добрые, сердечные, зимой щедро топили. Чета новых хозяев была мрачной — вообще добра не жди. Отец говорил, что у них дурные манеры. Тут же начались споры о том, кому красить стены в квартире на верхнем этаже, о замене устарелого холодильника с газовым баллоном, приделанным сверху, а когда мы туда переехали, пошли нарекания из-за игры на пианино и даже шума шагов — уже и по полу не ходи! Их дочка мне тоже не понравилась — маленькая, черненькая, тщедушная, шпионка и ябеда: идешь мимо нее, и уже шепчет что-то подружке на ухо. Однажды в особенно промозглый день, едва мать попросила Смита подбросить угля в топку, миссис Левенталь тут же остановила его, а матери посоветовала надеть свитер, если ей холодно.
Приговор матери был таков: немецкие евреи, даже недавно приехавшие, заносчивы и бездушны. Не то что мы, потомки восточноевропейских, которые были ближе к природе и гуманнее, потому что знали, что такое страдание. «Они думали, будто стали немцами, — обронила она в разговоре со мной, — и вот гляди, как они там теперь вляпались. Со всей их напыщенностью и зазнайством. Казалось бы, еле ноги унесли, а поди ж ты, хоть бы чуточку изменились!»
Но сама квартира на верхнем этаже была чистой и светлой. Теперь на задний двор я поглядывал с безопасного расстояния, я был выше бельевой веревки, тянувшейся к забору, и простыни в постирушечный день в моих глазах были чем-то вроде штандартов, на которые король глядит со своей башни. Из моей комнаты (в квартире она была самой дальней) сквозь дразнящий проем переулка виднелся зеленый ромб газона в парке «Клермонт» — правда, только если глядеть наискось и поверх двора. Квартира казалась не такой просторной, как прежняя. И действительно: из-за лестницы в ней было одной комнатой меньше. С другой стороны, бабушки уже не было, дядя Вилли перебрался на Манхэттен — нас тоже стало меньше. Новое освещение в этих комнатах как бы высветило для меня очередной этап борьбы нашей семьи за выживание. Чтобы поднять наверх зоммеровское пианино, пришлось вызывать специалистов-такелажников, которые с крыши спустили блок на талях и втащили пианино через окно гостиной. Зрелище было захватывающее, но после этого на лакированном красном дереве появились сколы, которых прежде я не замечал. Мебель в родительской спальне, несмотря на лирический оливковый цвет и резную отделку розовыми бутончиками, выглядела старой и исцарапанной.
Тем временем в 70-й начальной школе нас причислили к возрасту, когда положено раз в неделю ходить в подземный плавательный бассейн — огромную, пропахшую хлоркой кафельную пещеру, где сперва мальчиков, а потом девочек запускали плавать (тех, кто уже умел), а тех, кто не умел, учили двигать руками и задерживать дыхание. У мальчиков учителем был старик, мистер Боун, этакий местный Посейдон. Он не говорил, а ревел. Его густой бас перекатывался над водной гладью и вторил сам себе. Мистер Боун был тренером школьной команды пловцов и властителем этого подземного царства — толстый лысый мужчина в очках со стальными дужками, ходивший в резиновых шлепанцах, в белых парусиновых штанах и белой хлопковой нижней рубахе, туго обтягивавшей его огромный живот. Еще у него была хромая нога. Но в его мощи нас убеждали громадные размеры его рук, которые были круглее и толще даже, чем у моего отца. Его приверженность своему делу была несомненна — ведь он всю жизнь проводил в этом пещерном сумраке, тогда как нам приходилось подвергаться здесь всяческим водным процедурам лишь раз в неделю.
Девочек обучала его помощница миссис Фашинг, столь же тощая, сколь толст был мистер Боун; у нее были рыжие кудряшки, выбивавшиеся из-под купальной шапочки, а ходила она в черном купальном костюме с юбочкой, успешно скрывавшем ее всю, кроме веснушчатых рук и ног. Считалось общепризнанным, что девочки должны плавать в купальниках, а мальчики — без. Девчонки даже под душем не снимали купальников, и это мне представлялось несправедливым. Разве можно по-настоящему принять душ, когда ты в купальнике? В каждом отделеньице душевой имелся кусок простого бурого мыла, большой увесистый брус, и когда мистер Боун замечал, что мы недостаточно старательно мылимся и скребемся, он все тем же голосом, напоминавшим боевой клич кита, предупреждал нас, что к тому, кто плохо моется, он сам влезет под душ и покажет, как надо это делать.
Еженедельный визит в это водное царство был для меня проверкой на храбрость. Плавать я не умел, и мне не нравилось мыться при всех под душем. Да там и дышать было нечем — вместо воздуха зловонный туман, который, казалось, маслянисто липнет к коже. А говорить мистеру Боуну, что ты только вчера принимал ванну или что и так моешься дома дважды в неделю, было бесполезно: все равно пошлет под душ. И правильно сделает, поскольку для некоторых учеников этот школьный душ был единственной водой, которую они видели до следующей недели. Те же дети были причиной тому, что всем нам приходилось ходить к медсестре на осмотры, где у нас в головах искали вшей и стригущий лишай. Помимо этого медсестра выявляла детей, которым нужно выписать очки. За разъяснением сложностей, связанных с деньгами и классовыми различиями, я обращался к матери. «У некоторых детей родители слишком бедны, чтобы иметь своего врача, — говорила она. — У них неблагополучные семьи, и школьный душ — единственное доступное для них мытье. Это те самые дети, которым приходится обедать в школе, потому что дома их обед не ожидает».