Всемирная Выставка
Шрифт:
— Как вы думаете, где нынче герцог и герцогиня Виндзорские устроили свойседер? — неожиданно спросила она.
Даже моя набожная и богобоязненная бабушка Гэсси улыбнулась, правда, она тут же принялась всех утихомиривать, но снова рассмеялась. Когда за столом становилось чересчур шумно, дядя Эфраим, не поднимая глаз, хлопал ладонью по столу, и секунд, пожалуй, на тридцать это всех обуздывало, пока кто-нибудь не начинал хихикать, и, надо сказать, как правило, это был я, потому что тетя Молли специально с этой целью строила мне смешные рожицы.
Так мы все вместе сидели за длинным столом в обеденной зале, то есть в комнате, предназначенной — подумать только! — единственно для того, чтобы обедать, и даже враждебная напряженность между моей матерью и бабушкой сглаживалась, а сладкое праздничное вино, которое полагалось отведывать в определенные моменты церемонии, начинало румянцем играть на лицах. В глазах у всех поблескивали огоньки свечей. В зале висела роскошная люстра со множеством хрустальных подвесок. Мне велели открыть дверь, чтобы вошел пророк Илия, для которого за столом был поставлен прибор и налито вино в рюмку.
Моего брата стали уговаривать, чтобы он задал четыре вопроса, которые должен за седером задать младший мужчина. Он пытался протестовать, протест не был принят, и Дональд, зло на меня покосившись, буркнул:
— Но уж это в последний раз, будь любезен к будущему году научиться!
Ему в этом виделось принижение его достоинства: как это так, ученик средней школы имени Таунсенда Хариса — и вдруг должен спрашивать, чем этот вечер отличается от всех других вечеров. Ответы на эти четыре вопроса, звучащие по-древнееврейски, казались — причем не только мне, но и почти всем за столом — нескончаемыми.
— Нет, вы только их послушайте! — хмыкнула Молли, кивнув на дедушку и дядю Эфраима. — Все же уникальный народ евреи: даже поесть друг другу не дадут, не заставив выслушать лекцию по истории!
Наконец долгожданный миг — начало собственно обе* да. Тетя Френсис позвонила в маленький колокольчик, и секунду-другую спустя из кухни появилась с подносом Клара. Я чуть пожевал горькие травы и лишь понюхал крутое яйцо в подсоленной воде. Но затем настал и мой час. Куриный суп с кнейдлах — о, как это было вкусно! Рыбе я устроил минование. То была любимая папина шутка, которой все смеялись: «Спасибо, тетя Френсис, нет. На это у меня минование». Потом шел жареный барашек с печеной картошкой; не гнушался я и фасолью. На десерт медовый пряник и разбавленное вино. Затем, после краткого возобновления неудобопонятного ритуала, пришло время петь, и тут каждый, воодушевившись неизвестно уж чем больше — чувством ли облегчения, что все изматывающее действо подошло к концу, или любовью к Господу, — во всю глотку запел традиционные песни. Песня, которая мне нравилась больше остальных, была из тех, что складываются как бы из кубиков, от куплета к куплету усложняясь, вроде широко известной «Все хорошо, прекрасная маркиза». Та песенка начиналась с того, что папа покупает кроху, причем имеется в виду козленок. Потом козленка съедает кошка, появляется собака и кусает кошку, собаку бьет палка, палку сжигает огонь, появляется вода и тушит его, потом приходит бык и выпивает воду, и наконец в последнем куплете развертывается вся причинно-следственная цепочка — пришел мясник и зарезал быка, который выпил воду, которая загасила огонь, который сжег палку, которая побила собаку, которая укусила кошку, которая съела козленка, которого папа купил за две монетки — нашего кроху, малого кроху. У меня не было ни малейшего представления, что все это должно значить, и спрашивать я не хотел (боялся, что примутся отвечать), но почему-то эта песенка мне ужасно нравилась.
Когда пришло время расходиться, тетя Френсис, говорившая в это время с мамой о бедной ее матери, встала, и они с мамой обнялись. У дяди Эфраима была золотая зубочистка, которую он носил на цепочке, как брелок. Ковыряясь в зубах, он прикрывал рот ладонью. Мы всем скопом набились в такси дяди Фила; машина была марки «де-сото», и там имелись откидные сиденья. Тесновато, конечно, но мы поместились. Я сидел у отца на коленях, и к тому времени, когда мы въезжали в Бронкс, я уже спал. Сперва Фил подбросил дедушку с бабушкой. Потом довез нас до самой двери. Со мной на руках отец поднялся на крыльцо, и я в блаженной полудреме чувствовал прохладу ночного весеннего ветерка, он овевал мне уши, словно эхо еще звучащих в мозгу пасхальных песнопений.
13
Школа была всего в полуквартале от дома, за углом 173-й улицы, но, когда я начал туда ходить, у меня переменилась вся жизнь. Шесть лет — все, больше не ребенок. Я надевал белую рубашку с бордовым галстучком. Теперь и у меня по утрам время было расписано по минутам. Подобно брату и отцу, я должен был выходить из дому в определенный час; в двенадцать я забегал домой перекусить и убегал обратно в двенадцать сорок пять, а затем, по возвращении из школы, всего через час-другой я уже должен был усаживаться за домашнее задание. Серьезность такого служения мне нравилась. Читать я выучился без усилий. Полуинтуитивно я давно уже разбирал кое-что в книжках. Я даже не заметил, когда именно я в полной мере овладел чтением. С числами было сложнее.
Учительница миссис Калиш в первый же день, когда я появился на ее уроке, спросила меня, не брат ли я Дональда. И пояснила, что он был прекрасным учеником, пожалуй, даже ее любимым учеником из всего того выпуска. Впоследствии постоянное сравнение с братом начнет раздражать меня. Но тогда я улыбнулся, гордый такой известностью. В том, что я способен одолеть премудрость, я не сомневался. Школа меня не пугала. Бывало, и не раз, что меня прямо в классе рвало. С последствиями такого рода бедствий дворник справлялся запросто. Он приносил ведро воды с нашатырем, швабру, совок, мусорный бачок и мешочек опилок. Сперва забросает гадкую лужу опилками, сгребет совком, потом вымоет весь участок пола аммиачной водой, и запаха как не бывало. Кстати, непонятно, почему это у нас в семидесятой начальной школе ребятишек так часто рвало. Как ни странно, казусы с уборной случались реже — возможно, потому, что правила посещения уборной были довольно-таки свободными.
Меня живо интересовали и всяческие школьные причиндалы: толстая цветная бумага, банки сметанно-белого
клея, брусочки мела, большие, больше куска хозяйственного мыла, губки для вытирания доски, которые полагалось выносить на двор и хлопать одна о другую, выбивая из них пыль. Удостоиться этого, получить право совершенно самостоятельно выйти из класса и спуститься в залитый солнцем внутренний двор, означало большое достижение. Другим знаком отличия было, когда тебя назначают ответственным за оконные шторы, которые в течение дня приходилось то и дело поправлять, так как солнце, перемещаясь по небу, било в глаза то ученикам, то учителю. В школе на меня всяческие отличия так и сыпались, причем сами собой, почти безо всяких усилий с моей стороны. Я хорошо сошелся с другими ребятами, и они выбрали меня президентом класса — правда, ни я, ни они не имели сколько-нибудь определенного представления о том, что президент класса должен делать. Но мне нравилось быть президентом. Ответственный за лестницу имел больше власти, но я не завидовал.У нас устраивались соревнования между мальчиками и девочками класса по правописанию. На таких соревнованиях я неизменно оказывался лучшим из мальчишек и, когда все остальные уже выбывали из игры, оставался последним против трех или четырех рассаженных в противоположном конце класса девчонок. Грамотностью девчонки отличались прямо-таки дьявольской. Я мог обойти их почти всех, но чемпионом я был лишь среди мальчишек — когда дело доходило до единоборства с Дианой Блумберг, самой грамотной из девчонок класса, она неизбежно выигрывала. На математике она тоже высоты не теряла, ростом была длинней меня, а еще у нее были кругленькие беличьи щечки и всегда презрительно поджатые губы. Жуткая, невыносимая воображала.
Впереди, над доской, в классе висел выполненный акварелью портрет президента Рузвельта. На подоконниках стояли наглядные пособия для уроков естествознания — лучшего из предметов: прорастающие в горшках луковицы, террариум с лягушками. В стеклянном ящике содержались черепахи, они сидели на камнях, греясь на солнышке, а по весне у нас на денек-другой появлялся пасхальный кролик [22] , принесенный кем-либо из родительниц. На стене красовался плакат, изображающий Авраама Линкольна с напечатанным над его фигурой текстом Геттисбергской речи [23] . В боковой стене был встроенный шкаф с раздвижными дверцами, там в дождливые дни сохли наши прорезиненные плащи и галоши, и в воздухе, казалось, клубился легкой дымкой пар. Я рад был любому предлогу удрать из класса. Построив по двое, нас водили по лестнице вниз, в большой зал, где каждую неделю мы смотрели очередной фильм; никогда это не бывало столь же интересно, как в настоящем кино, — скукотища и старье, какой-нибудь «Том Сойер» или «Госпожа Уигз на капустной грядке». Всякий раз, когда докручивалась очередная бобина, зажигали свет, и мы принимались шуметь и швырять друг в друга комками жеваной бумаги — за дисциплиной в те времена следили не так строго. Самыми лучшими сбоями школьной рутины были пожарные учения, потому что можно было выйти на улицу, где всей школой мы строились в шеренги и непредсказуемо долго стояли на вольном воздухе меж окаймлявших школьный двор многоквартирных домов, пока взбудораженное школьное начальство предавалось таинству самопроверки. В такие дни время ленча всегда приходило быстро.
22
Подобно рождественскому Санта-Клаусу, олицетворением Пасхи в западных странах традиционно является кролик, который приносит подарки и кладет их в корзинки детям.
23
Геттисбергская речь была произнесена Линкольном 19 ноября 1863 г., при открытии в Геттисберге мемориального кладбища, на котором покоятся останки солдат, погибших 1–3 июля 1863 года в битве, явившейся поворотным пунктом Гражданской войны.
Я заметил, что школьная жизнь внесла в мой характер некое раздвоение: в классе я был послушным и прилежным мальчиком, на переменке же буйствующим, безудержным дионисийцем. Тем самым обретала законченное воплощение главенствующая в данный момент тенденция — к порядку или к свободе. Многие мальчишки в нашем классе были крупнее меня и грубее нравом, их необузданность служила нам всем примером. Тихий учительский любимчик во мне отодвигался куда-то на задний план сознания, там съеживался, и выбегал озорник, орал и пихался. Нашел в ком-нибудь слабину и давай за ним гоняться, воображая себя гепардом, который, как известно, бегает на короткие расстояния быстрее всех на свете. Слабым местом девчонок были их трусики. Подглядишь, упомянешь о них, всего лишь намекнешь на их существование, и девчонка либо густо покраснеет от смущения, либо испуганно отшатнется, а то и злобно зашипит на тебя. У девчонок водилась этакая преотвратная манера, полусогнув колени, хвататься за подол, будто защищая что-то. Ячувствовал, когда остановиться, не доводил, клыкастый и когтистый, до окончательного прыжка. Кое-кто из ребят не чувствовал, бездуховность и необузданная грубость вели их дальше, они заламывали жертве руку, унижали ее и получали в ответ презрение от всех нас — как от девчонок, так и от мальчишек. На них смотрели со страхом и отвращением, и месяцами они жили изгоями, пока не забудется. Снова входя в класс, я становился серьезным, словно единство моей личности только и могло сохраняться в этой смене разительных противоположностей. Со всем доступным мне тщанием я воплощал разных Эдгаров в классе и во дворе школы. На протяжении коротенького полуквартала, перемещаясь от школы к дому и обратно, я пробегал от одной своей сущности к другой в полном неразумении чего бы то ни было, кроме своего собственного учащенного на бегу дыхания, кроме бьющего прямо в мозг запаха холодного воздуха, этого пряного естества зимы, да еще — изредка, мгновениями — вдруг поражавшего меня ощущения удлиняющихся конечностей.