Всходил кровавый Марс: по следам войны
Шрифт:
Наконец-то получено долгожданное предписание: нашей бригаде расположиться на сутки в Ниско. Целые сутки, двадцать четыре часа кряду, будем наслаждаться покоем, будем отдыхать, растянувшись неподвижно на койке. Заманчивые мечты и убогая действительность! Мы вступили в Ниско утром, в одиннадцатом часу. Городок пылал. На улицах крик, рухлядь и пугливая растерянность. Кто-то рубил ворота и окна. Кто-то вытаскивал сундуки и перины. Толпы людей метались и плакали, роясь в обугленных обломках и перебегая от одного обгоревшего домика к другому. Сеял мелкий медленный дождик, сеял пронизывающей пылью, поглощая огонь и искры и обращаясь вместе с огнём в дымную свинцовую
— Как тут греху не быть, — ворчат солдаты. — Надо бы по закону запрет сделать...
По временам из тумана доносятся вопли и причитания жителей, отчаянно отбивающих своё добро... Но какое кому дело?
Мы расположились в той части Ниско, куда ещё не добралось пламя и где уже сбились в беспорядке несколько воинских частей. Удушливый смрад полз по узеньким переулкам, загрязнённым конским помётом и человеческими испражнениями. Зловонные грязные дворы с раскрытыми настежь воротами были битком набиты людьми, лошадьми и артиллерийскими повозками. Солдаты в худых сапогах и неопрятных шинелях заглядывают во все квартиры. Всюду пробитые стены и зияющие рамы.
После двухчасовой перебранки, угроз и скулодробительной матерщины в проплеванной и прокуренной комнатке кое-как расставлены шесть офицерских коек, а на койках богатырски храпят измученные офицеры. Моя кровать — у окна без рамы. В большую пробоину в стене виден мощёный двор, где приютилась наша штабная команда. В двух палатках походная канцелярия. Тут же штабные писари, кашевары, ординарцы и вестовые.
Прямо под окошками слышится сладенький голос Гридина, распекающего адъютантского денщика Шкиру. Гридин — штабной фельдфебель, высокий худой артиллерист из жандармов. Щеголеватый и тихий, с мягким, елейным голоском, вкрадчивыми движениями и зелёными лживыми глазами. С начальством Гридин угодлив, с солдатами — наставительно жесток. Его не любят и считают доносчиком. Славится Гридин своим умением добывать водку из-под земли.
— Гридин, нельзя ли поискать? — обращаются к нему офицеры.
— Слушаю-с.
И через минуту водка на столе.
Сейчас Гридин в нетрезвом виде — и распекает Шкиру.
— Этого ты никогда не смеешь, меня чтобы по морде лупить, — зудит его приторный голосок. — Потому я начальство тебе, а кажинный начальник перед тобою как на лестнице стоит.
Понимаешь? А который сверху — тот и плюёт на тебя, как на мразь нечистую. Понимаешь?
Шкира — офицерский любимец, донжуан, силач и гитарист. Он не слушает Гридина, занятый наведением глянца на свои и на адъютантские сапоги. И, видимо, серьёзно готовится к новым победам над местными красавицами.
Между солдатами команды, с картами в руках, шныряет Блинов в поисках партнёра. Гридин замечает его и вкрадчиво окликает:
— Блинов, лошадей разамуничил? Лошадь — животная благородная, уход любит. А ты небось бросил? Оставил без догляду? Тебе бы только языком трепать...
— Так точно, — умильно отвечает Блинов, подражая голосу Гридина. — Язык не лопатка — знает, где сладко.
Солдаты бурно хохочут. Гридин торопится исчезнуть. Несколько минут смутно гудят голоса, и вдруг чётко выделяется чья-то завистливая фраза:
— А Юрецкий-то какое седло припёр: английское! Говорит, на чердаке отыскал.
Языки сразу развязываются. Говорят вслух — каждый, что думает, потому что на войне совершенно нет надобности оставаться неискренним и скрытным.
— Хорошо бы и нам пошарить.
— Ищи-свищи. Допрежь нас другие пошарили. Окромя как костлявых жидов и поляцкого
цментажа [7] ничего не оставили.— Эх, эх! Наших грехов в два века не замолить.
— Что тут и говорить, — вмешивается Шкира. — Газве нашего брата спрашивали войну начинать? Через все земли крещёные война перекинулась. Эх!..
7
Кладбище.
И заунывно затянул своим звучным баритоном под аккомпанемент балалайки:
Ох и ах мне, вахлаку, Не залить печаль-тоску. Ты тоска, моя тоска, Гробовая ты доска... На ем крест лежит чижолый - Девяносто семь пудов...Я слушаю Шкиру, слушаю грохотанье отдалённой канонады, смотрю на пробоину в стене, на загаженный пол — и меня охватывает глубокое отвращение ко всему происходящему, к этой кровавой мусорной яме, которая называется войной.
Такова настоящая война — та, что делается вооружённым солдатом, а не перьями тыловых журналистов. Но у русского интеллигента нет собственных мнений. И на войне, и в тылу он так мало верит себе, что постоянно больше интересуется чужими мнениями, чем собственными. Оттого и получаются у нас постоянно две истории, из которых одна пишется чернилами, а другая кровью. И та, что выходит из-под пера, совсем не похожа на ту историю, которая выходит из-под штыка на полях сражения.
Натыкаюсь на группу наших солдат у костра. Между ними Семеныч, Асеев и несколько пехотинцев.
— Ты чего это, ваше благородие, немцу дорожку вытаптываешь? — обращается ко мне Семеныч. — Аи нашим чаем не побрезгаешь?
— Страшно мне, сил не стало в халупе лежать, вот и мотаюсь по улицам.
— Это у тебя от пути ещё оторопь не проходит... Округ на сто вёрст леса древние, дремучие. Не то что дороги, а тропы в них не проложено. Сюда и глаз человечий, почитай, с век не заглядывал. С испугов да со страхов разных душа, вишь, никак не поднимется...
— Ну, это какой страх! — перебивает Семеныча какой-то бородач в отрепьях. — От такого страху не сдохнешь. В окопах — вот где страх. Под самую шкуру залезает. Вылез я это раз из окопа. Бяда! Рвутся снаряды грома тяжче. Округ стон стоит. Хочу идти — ноги не подниму, ровно кто за пятки хватает. Ни в праву, ни в леву сторону не гляжу — боюсь. Припал страх смертный, загрёб за самое сердце, и нет того страху жёстче. Ровно тебе за шкуру снегу холодного насыпали; лязгают челюсти, и кровь в жилах не льётся: застыла вся. Взял я винтовку на прицел, ружьё-то тяжёлое, как пуд; завопил, захрипел по-зверьи, а курка спустить и не знаю как... Так и не смог, ровно обеспамятел...
Солдат что-то продолжает рассказывать. Я безучастно слушаю, смотрю в лицо рассказчику, и вдруг мне начинает казаться, что этот самый бородатый пехотинец, который сегодня кричал на старуху: «Пошла, стерва! Тут тебе заступников нету!»
— И жалко не было? — обращаюсь я к нему неожиданно.
— На войне какая жалость? Не знает война заступника. На войне жалеть — себя загубить. На войне огнём, да мукою, да кровью горячей, да слезами бабьими всю душу выжжет.
— Значит, не жалко? — пристаю я к бородачу. — И никто в ответе не будет, ни за кровь, ни за бабьи слезы?..