Вспоминая Михаила Зощенко
Шрифт:
– Как вы сумели, - заговорил неизвестный человек, порадовавшись только что прочитанному рассказу, - сохранить свою веселость, жизнерадостность... Что вы для этого делаете?
– Но кто вам сказал?..
– ответил писатель.
– Я скучный и мрачный человек...
Еще раз - взаимное непонимание сторон. Сколько таких случаев было у Зощенко? И сколько раз читатели "поправляли" художника, предлагая ему более приглаженный, менее угловатый, далекий от обывательского жаргона язык. В беседе со мной Зощенко выразил это недоразумение такими словами:
– Я стараюсь приблизить свой язык к живой речи, с которой сталкиваюсь в быту. Не проходит вечера, чтобы я не занес в записную книжку какое-нибудь словцо, обрывок фразы, уличный выкрик, осколок будущего сюжета. Потом в рукописи я заделываю
* * *
Все свои суждения о творчестве Зощенко, о проявившихся в нем новых тенденциях я попытался сформулировать в статье "Воспитание чувств", которую предложил журналу "Звезда"; там ее напечатали в мартовском номере за 1938 год. Это была моя первая большая работа о Зощенко; она опиралась на его рассказы последних лет, а также на повести документально-исторического характера ("Черный принц", "Бесславный конец", "Возмездие"), появившиеся в те же годы. Мне, разумеется, было очень важно знать мнение писателя об этой статье. Но случая поговорить не представлялось, а напрашиваться я не стал. Минуло немало дней, пока мы встретились; произошло это в Большом зале филармонии.
Зощенко был на концерте один, я - с женой. Мы увиделись в перерыве, проговорили весь антракт о музыке, о разных вещах, потом взялись проводить его домой. После концерта у нас для беседы оставалось шесть-семь минут: Зощенко жил очень близко от филармонии, надо было только пройти кусочек улицы Ракова и перемахнуть через узенький пешеходный мостик. Михаил Михайлович учтиво поблагодарил меня за статью - он прочел ее сразу по получении журнала - и с мягкой укоризной сказал:
– Вы там пишете о каком-то новом этапе в моей работе. Можно сказать, гоните меня по этапу... Ну, это ваша профессиональная терминология, не в том дело. Вы сопоставляете "Голубую книгу" с повестью о Керенском ("Бесславный конец"), с "Черным принцем". Ведь это вещи разных измерений: одно дело цепь рассказов, поучительных и разных иных, собранных в "Голубой книге", другое - историческая хроника. И когда вы замечаете, что хроники написаны правильным, естественным языком, - что вы хотите этим сказать? Что в "Голубой книге" язык "неправильный", "неестественный"? Тут, извините, что-то не то. И не кажется ли вам, - спросил он, вдруг остановившись, - что на периоды и этапы принято делить только классиков?
Насчет сопоставлений он был совершенно прав. В остальном же я не стал повторять своих аргументов, поскольку содержание статьи в целом у него возражений не вызывало. Я сказал в ответ несколько слов, и мы распрощались.
По дороге домой я недоумевал: почему можно делить только классиков, разве нельзя устанавливать какие-то периоды в творчестве тех, чьи литературные биографии исчисляются десятью - пятнадцатью годами?
Одно только не пришло мне (да, вероятно, и ему) в голову: что полчаса тому назад я разговаривал с классиком.
* * *
Наши беседы о Маяковском относятся ко второй половине 1939-го, когда очень широко - и впервые -готовились отмечать годовщину смерти поэта. К этой дате (к апрелю 1940 года) я готовил две книги о Маяковском, писал кандидатскую диссертацию. Я знал, что Маяковский неоднократно высоко отзывался о Зощенко, ценил его популярность и талант. Отношение самого Зощенко к Маяковскому мне тогда еще не было известно. Поскольку я занимался изучением сатиры Маяковского и его плакатной работы, я пытался наводить своего собеседника на разговор о фельетонных приемах поэта, о его знаменитых гиперболах, саркастических эскападах. Из этих попыток ничего не выходило. Михаил Михайлович съеживался, замыкался, и мне казалось, что я задеваю в его душе не ту струну. Я продолжал настаивать на своем, и тогда он во время одной из прогулок задержался и с упреком сказал:
– Вы, молодой человек, не все прочли в Маяковском, может быть, даже не совсем поняли его. Он не был пересмешником и каламбурил он не от комикования, а от досады. Маяковский был болеющим поэтом (Зощенко голосом подчеркнул это слово), и сатира вовсе не главное в нем. Он болел, страдал собственной душой, испытывал боль других... Хотите знать, что мне особенно дорого в
нем? Извольте: "Тринадцатый апостол", "Скрипка и немножко нервно", "Флейта-позвоночник", "Баллада Редингской тюрьмы" (глава из поэмы "Про это".– И. Э.) и вот это, посмертное, - "Ты посмотри, какая в мире тишь...".
– Занимайтесь сатирой, - сказал в заключение Зощенко, - но не упускайте ни горькой иронии, ни душевных страданий поэта...
На досуге я пытался разобраться в этой странности: прославленный юморист, заставляющий своих читателей сотрясаться от смеха, с такой суровостью говорит об авторе "Схемы смеха", творце знаменитых сарказмов, создателе "Маяковской галереи", одном из признанных сатириков нашего века...
Если глубже всмотреться в личность писателя, понять сокровенные мотивы его творчества, ничего странного мы не найдем. Зощенко болел душой за несовершенство окружающего мира и окружающих людей с не меньшей силой, чем великий поэт. С грустным, пронизывающим сердце лиризмом писал он о неуважении к людям, о недостатке душевности, благородства.
Ему, вероятно, казалось, что громовой обличительный смех поэта-трибуна заглушает в нашем восприятии лирическую тональность его "болеющей" души, потому он и становился с такой решимостью на ее защиту, готовый как бы даже умалить значение памфлетного, фельетонного слова поэта. На самом деле я имел случай убедиться, что и сатиру Маяковского Зощенко очень ценил; более того, усматривал в ней переклички с мотивами и образами собственного творчества.
Михаил Михайлович рассказал, что однажды на улице Лассаля (так называлась в те годы улица Бродского) он заприметил афишу выступления Маяковского, и были на этой афише то ли названия тем, то ли заглавия стихов, которые удивительно напоминали ему словечки, выражения и афоризмы его собственных героев.
– Глядя на афишу, - признался Зощенко, - я подумал: уж не мои ли рассказы собирается читать на публике Маяковский?
Я попросил Михаила Михайловича уточнить название вечера (у Маяковского вечера имели свои названия) и хотя бы приблизительно указать время, когда он состоялся. Зощенко отказался мне помочь, а за давностью лет скорее всего и не мог.
– Вы - копатель разного материала, - сказал он, - вот и раскопайте где-нибудь эту афишу.
Так я и поступил. В хранилищах эстампов я обнаружил семь афиш с обозначением ленинградских вечеров поэта. В каждой из них содержались тезисы выступлений. Я переписал тексты на машинке и предъявил их Зощенко. Усевшись на скамейке в Михайловском саду, он внимательно и не без видимого удовольствия прочел все семь. Закончив чтение, промолвил:
– Вот эта. Вспоминаю теперь каждое слово.
Зощенко указал на афишу "Даешь изящную жизнь!", в которой была дана программа доклада, читанного Маяковским 29 ноября 1927 года и трижды повторенного в последующие дни. Программа гласила:
"Черемухи и луны со всех сторон. Нездешний гость с гармошкою. Страусы в клетках. Первый жирок. Эпоха фрака. Брюки дудочкой. Упраздненные пуговицы. Петушки-гребешки, теремочки. Пролетарий сам знает, что ему изящно и что ему красиво".
Как явствует из этих слов, Маяковский использовал ходовые аксессуары мещанского быта для разоблачения рутинных представлений о "нормах жизни", о бытовом уюте. Он подвергал осуждению и насмешке увлечение буржуазным шиком во внешности и предметах одежды и псевдонародное стилизаторство в быту. Что же касается первого тезиса ("Черемухи и луны со всех сторон"), то здесь я напомнил Михаилу Михайловичу, что Маяковский имел в виду нашумевшие в те годы повести Пантелеймона Романова "Без черемухи" и Сергея Малашкина "Луна с правой стороны", которые возводили в норму быта молодежи самую вульгарную пошлость.
Надо ли удивляться, что Зощенко оказались по душе эти мысли Маяковского, этот неистребимый пафос его ненависти ко всем подсахаренным и эстетизированным формам мещанского быта. Я сообщил Зощенко и список стихотворений, которые Маяковский прочел на упомянутых вечерах в подтверждение основных тезисов своего доклада. Это - "Стабилизация быта", "За что боролись?", "Пиво и социализм", "Маруся отравилась", "Чудеса" и другие. Вот, следовательно, в каких произведениях Маяковского писателю-юмористу послышалось нечто родственное его собственным повестям и рассказам.