Вверх за тишиной (сборник рассказов)
Шрифт:
И как-то мне сразу в голову не припекло: чего это у него один фютюлек. Смотрит он на меня жалостиво, и защемило мое ржавое вдовье сердце.
— Тебе чего, одноглазый?
Я к чужому горю жадная.
— Ну хоть фыркни, — это я ему-то. И откуда только слово взялось. Фыркни, Вася.
Слышу, заурчал. Чего делать — не пойму. Не станешь же его щами кормить. Щи у меня, правда, наваристые, вчерашние.
Наутро солярки нашла и бутылку с соляркой в угол поставила. Конечно, он старый, давно списанный, а тоже ведь бутылка ему может сгодиться.
Ночью затаилась. Слышу, в сенях
— Заходи, списанный, повечеряем.
Когда он бутылку солярки шарахнул, у него глаз запылал. И к кровати лезет.
— Ты чего, очумел?
А сама вся дрожу. Давно мне бабьей радости не выпадало.
— Ты, старик, только стулья не ломай.
А он лавку опрокинул, неловкий, не к тому привыкший. На нем ведь всю жизнь пахали да пахали — совсем могли изломать.
— Вася, шепчу, — ты давай полегче. Чего ты так своими железками дрожишь? Я ведь не такая фыркалка, как в городе, я ведь тоже жаром и холодом пропеченная.
— Ну ложись, так пока полежим, попривыкнем.
Через неделю сеструхе написала, какая наша новая пошла в деревне жизнь.
«Галинька ты моя родная!
Жизнь у нас в деревне сейчас не так чтоб плохая. В магазинах все купить возможно. И все заморское, бананов много, а сапог резиновых, как и раньше, не привозят. Ну да у меня теперь помощник сыскался. Не знаю, как тебе все это описать. Что ж делать? В хозяйстве мужик всегда к месту. Ну вот и ко мне прислонился списанный ДТ-54. Он хоть и трактор, а я его Васей окрестила.
Правда, фара у него одна подбита и он уже списанный, но еще в силе. А нынче дело весеннее. Огород мы с ним под картошку вспахали. Плуг тоже старый нашла. И когда землица стала отваливаться, такая радость в нас с ним заиграла. Землица с глиною, завидно отваливалась. Мне бы одной никак не осилить. Я от радости и себя и его этой первой землицей окрестила. Он, конечно, не смеялся, не след старику так уж радоваться, а я хохочу, не могу уняться. Ну старик, ну одноглазый.
Галинька, узнай в городе, можно ли на него пенсию оформить. Она бы нам сильно не помешала. Солярка уж больно дорогая.
Вот какая моя новая жизнь. Картошка у нас своя будет, а бананы нам без надобности. Привет тебе от меня и от Васи. Остаюсь твоя любящая сеструха Верка».
ЛОДКА
Держи твой ум в аде, и не отчаивайся.
О, паря, две машины из грязи всегда вылезут.
— Эй! Эй! — кто-то кричал.
Я пошел на крик. Крик был холодный, темный, отступал, как вода, передо мной.
Ведь был же голубой свет, когда я умирал.
— Иди! Иди! — этот крик уже не просто темный, а совсем почернел.
Голос оборвался, пропал. Я еще отошел от тропинки, послушал. Поглядел: и худенькие эти березки. Худенькие — среди болотной сырости. Я глядел на
березки и не верил. Не верил, что дойду. Ткнулся рукой в холодную воду, поднялся. А не заметил, как садился. Опять надо идти.Вот я болен — и опять надо идти. Прислушался. Никто не откликнулся на мои мысли.
Я шел по узенькой тропе, стараясь аккуратно ставить правую ногу.
— Сапог, — говорил я, — сапог разорван. — Я старался ступать так, чтобы правым сапогом не очень набирать воду. У меня, правда, он был разорван повыше подъема, нет, не разорван, а точно ножиком разрезан, или бритвой.
«Закрой поддувало» — скомандовал я себе. Эти слова, написанные на железной дороге, я вдруг вспомнил. И они подбодрили.
— Я болен, — шептал я, будто кому жаловался. Страх подтачивал мои силы. Ноги промокли и в дырявом, и в целом сапоге, а я все шел по мягкой, тряской земле, и мокрая трава липла к сапогам. И мне начинало казаться, что я иду не по самой тропке, а по краю. Жмусь к березкам, а они плывут. Все выше и выше подплывают к небу.
Мокрый туман плотнился твердым хрящом. За мной кто-то шел, меняя мой страх на неслышные шаги. Я стиснул зубы. Ждал, что всей своей сырой изнанкой небо сзади навалится, и я почувствую смрадный дух зверя. И острые клыки в шею. И жухну в грязь. Не оглядывался.
Мне было тесно ждать. Надо бы освободить шею, подумал я, и понял, что я весь обсыпан крупой страха. Неслышные шаги то отставали, то обгоняли меня. Нет, это не были шаги зверя, понял я. И громко сказал:
— Вот я болен, и опять надо идти.
Прислушался. Никто не откликнулся. Я шел по узкой звериной тропе, стараясь аккуратно ставить ногу.
Я тихонько кончался. И уж совсем трудно стало, когда открылась деревня. Дошел до первого дома, прошел его и остановился около второго. На бревнах, рядом с загородкой, сидела старуха с мальчиком. Мальчик был без штанов, в короткой рубашонке.
— Здравствуйте, — сказал я старухе. Старуха давно меня заметила и глядела на меня. И мальчик замер и тоже на меня глядел.
— Хочу лодку купить, — сказал я.
— А-а, ступай к Иван Руфычу, — проговорила старуха и закричала на внука. — Чего кинул цацу? Я на тебя сейчас пыхну: пых! пых!
Мальчик стал прятаться за бабку.
— Куда полез? — закричала старуха. — Жопку-то занозишь.
Я опустился на бревна, стянул со спины мешок, и силы оставили меня… Я понял, что тот, кто шел со мной, где-то тут, рядом, сгустился в тумане.
Я открыл глаза. Старуха глядела на меня:
— Откуль идешь-то? — услышал я.
— С Озерок.
— О-о, — и закричала. — Погоди, паршивец! Я тебе пукну. Это кто это пук? — И опять ко мне. — Большу ли лодку тебе надо?
Я махнул рукой.
— Ты поди-тко к Ивану Руфычу. Лодку он тебе даст.
Вытянул ноги. И хотел заснуть. А старуха, чтоб меня успокоить, упрятать мою болезнь, протянула руку, начала гладить по голове, как в детстве, почесывать волосы и тихонько нашептывать что-то ласковое, доброе: про душеньку безымянну, про душеньку безответну. И так мне стало сохранно, ласково, так приютно: и уж любил я всех людей на земле, конечно, сильно перепаханной обидами. Ну, зачем про то вспоминать?..