Вяземский
Шрифт:
Уходя из переполненного шумными мастеровыми, пахнущего краской дома, он долгие часы проводит в остафьевском храме, тихом, маленьком и прохладном. При виде безыскусного сельского иконостаса невольно пробуждались в душе неизъяснимое спокойствие и возвышенность… Может быть, только лучшие элегии Жуковского так же умиротворяюще действовали на него.
Осенив себя крестным знамением, он выходит из храма… Тут же, в ограде, погребены два сына, два младенца — Андрей и Дмитрий… Скромные мраморные обелиски над ними. Непорочные души, так и не узнавшие ни честолюбия, ни обмана надежд… Над ними огромное летнее небо, небо Остафьева… Какой будет судьба еще нерожденного младенца? Мальчик это или девочка?.. Вера Федоровна на четвертом месяце беременности.
Он возвращается к перу — только оно способно успокоить. Его кабинет — на втором этаже дворца, в восточном крыле. На обширном низком столе в беспорядке лежат толстые синие книжки свежих журналов… Он берет себя в руки, принимается за работу. Очень многие стихи отдает в печать — редактор «Сына Отечества» Николай Греч и помогавший ему арзамасец Александр
Именно в 1821 году увидели свет многие вещи Вяземского двухсемилетней давности, например «Послание к М.Т. Каченовскому», «Вечер на Волге», «Ухаб», «Прощание с халатом», «К В.А. Жуковскому», «Стол и постеля»… Всего в тот год он напечатал 16 стихотворений. Написал рецензию на книгу своего варшавского друга Петра Габбе «Биографическое похвальное слово г-же Сталь-Гольстейн» — книга эта вышла под псевдонимом, автор сидел в тюрьме в ожидании смертной казни за «возмущение» в полку… Одновременно задумал издать антологию русских народных песен… Самой масштабной работой осени 1821 года стала для него большая статья «Известие о жизни и стихотворениях Ивана Ивановича Дмитриева», написанная по заказу петербургского Вольного общества любителей российской словесности. Вяземский был рад сказать свое слово о почтенном поэте, одном из главных своих учителей, но статья эта отняла у него немало нервов. Пожалуй, ни одна работа Вяземского-критика не вызывала столько придирок — ее правили Карамзин, Блудов, Жуковский, Тургенев, члены Вольного общества и, наконец, правительственные цензоры… Но это все впереди. Необходимость работы вызвала у Вяземского прилив творческих сил после летней апатии. Статья о Дмитриеве — тот самый случай, когда заказ полностью совпадает с внутренним побуждением автора. И вот беседа с музой затягивается уже не на час, не на два… Трудночитаемые черновики мужа перебеливала своим изящным почерком Вера Федоровна… «Я сегодня часов восемь не вставал от письменного стола, — с удовольствием сообщал князь Тургеневу. — Я в Москве ничего путного сделать не в силах: здесь работать мне на бессмертие».
Так в 1821 году Вяземский очно возвращается в русскую литературу — автором «Первого снега», «Уныния», «Негодования». Эти названия всем известны, их автор — поэт, всеми уважаемый за ум, ироничность, а молодежью — еще и за политические убеждения.
Но сам Вяземский чувствовал, что время стихов для него пока миновало. Недаром в печать уходили сплошь старые, варшавских и доваршавских времен вещи. Польша словно вытянула из него весь поэтический жар. Теперь он все больше увлекался критикой. Острота, злободневность, возможность высказать мысли, не сковывая их в угоду госпоже Рифме — все это отваживало его от стихов… На целых четыре года Вяземский выпал из первого ряда поэтов России. И именно в это время стал одним из самых знаменитых русских публицистов.
Своим временным уходом из поэзии Вяземский словно предугадал все, чем будет жить только что начавшееся новое десятилетие русской словесности. Оно пройдет в теоретических боях «классиков» и «романтиков», литераторов «левых» и «правых»; скажут свое первое слово в литературе разночинцы, буревестники будущей «книгопрядильной промышленности» — Фаддей Булгарин и Николай Полевой; вниманием читателей завладеют крупные поэтические формы — поэма, повесть и роман в стихах, а там недалеко и до бума прозы… Подчинившись желанию заняться критикой, Вяземский обеспечил себе популярность на десять лет вперед, приобрел много новых читателей и поклонников. Повернувшись к публике другой гранью своего таланта, он по-прежнему был актуален и моден, как и в 1815-м.
Поэзия же за последние годы очень переменилась. «Эпоха стихов» в русской литературе медленно подходила к концу. Уже не делало погоды старшее поколение — Карамзин, Дмитриев, Василий Львович Пушкин. Постарел и Жуковский, который странствовал по Европе в составе свиты своей воспитанницы, великой княгини Александры Федоровны. Вяземского злило упорное нежелание Жуковского спускаться с небес на землю и «искать вдохновения в газетах». Князю казалось, что Жуковский — возвышенный Дон Кихот, а он, Вяземский — прозаический Санчо, «который ворочал бы его иногда на землю и носом притыкал его к житейскому». «Добрый мечтатель! полно тебе нежиться на облаках: спустись на землю, и пусть по крайней мере ужасы, на ней свирепствующие, разбудят энергию души твоей, — взывает Петр Андреевич к другу. — Посвяти пламень свой правде и брось служение идолов. Благородное негодование! — вот современное вдохновение! При виде народов, которых тащут на убиение в жертву каких-то отвлеченных понятий о чистом самодержавии, какая лира не отгрянет сама: месть! месть!.. Страшусь за твою царедворную мечтательность. В наши дни союз с царями разорван: они сами потоптали его. Я не вызываю бунтовать против них, но не знаться с ними. Провидение зажгло в тебе огонь дарования в честь народу, а не на потеху двора… Говорю тебе искренно и от души, ибо беспрестанно думаю о тебе и дрожу за тебя. Повторяю еще, что этот страх не в ущерб уважения моего к тебе, ибо я уверен в непреклонности твоей совести; но мне больно видеть воображение твое, зараженное каким-то дворцовым романтизмом… Многие чувства в тебе усыплены».
Такие упреки звучали, конечно, излишне резко. Но кое в чем Вяземский был прав. Достаточно заглянуть в дневники Жуковского — фамилии всевозможных генералов, дипломатов и фрейлин встречаются в них куда чаще имен друзей-поэтов… Об этом писал и Карамзин, видевший Жуковского при дворе: «Жуковской совсем не суетен и еще менее корыстолюбив; но… Двор приводит его в рассеяние, не весьма для Муз благоприятное».
И
все же Музы не покидали великого поэта и при дворе, и во время странствий. 4 сентября 1823 года, будучи в швейцарском Веве и побывав накануне в Шильонском замке, Жуковский раскрыл перед собой растрепанное дорожное издание байроновского «The Prisoner Of Shillon» [30] и вывел первые, знаменитые строки перевода;30
«Шильонский узник» (англ.).
Вот тут уже нет никакой «потехи двора и служения идолов»… Посвящение к этой поэме — «Князю П.А. Вяземскому. От переводчика»… В этом весь Жуковский. Друг в опале, изгнан со службы, под полицейским надзором — и к тому же довольно жестокий друг, то и дело язвящий в письмах, ждущий от Жуковского чего-то, чего он не может сделать и никогда не сделает… Но Жуковский об этом не помнит, он видит настоящего Вяземского… того, каким он должен быть в идеале. И посвящает ему лучший свой труд, свой шедевр…
Жуковский в трудах и странствиях. А вот Батюшков… С ним давно уже творилось что-то неладное. Он перестал переписываться с друзьями, ни с кем не общался. Здоровье его, по его же словам, «ветшало беспрестанно». Италия Батюшкову вконец опротивела. Но Гнедичу он сообщил, что в Россию не вернется и писать ничего впредь не будет… И вот 4 октября 1821 года, ровно через месяц после начала работы над «Шильонским узником», Жуковский приехал к Батюшкову в городок Плаун, недалеко от Дрездена. Пытался его успокоить и ободрить, как только мог, но Батюшков мрачно сказал, что разодрал все написанное им в Италии и хочет заняться теперь изучением астрономии… Он называл уничтоженные стихотворения — «Тасс», «Брут», «Вечный Жид»… «Надобно, чтобы что-нибудь со мною случилось», — повторял Батюшков. В какой-то миг Жуковский вдруг осознал страшную истину — Батюшков помешался. Вещими оказались слова его, сказанные когда-то: «Если ты имеешь дарование небесное, то дорого заплатишь за него».
Батюшкова долго лечили в лучшей европейской клинике, в Зонненштейне — тщетно. Приступы мрачности и отчаяния чередовались у него с прояснениями, когда он отчетливо понимал, что погиб. Он рисовал, у него получались странные ночные пейзажи с луной, кладбищем, желтыми и красными деревьями, лошадьми… Иногда рифмовал. Проявления мании преследования сменялись почти разумным поведением, и тогда возникала надежда, что Батюшков выздоровеет.
Вяземский долго еще думал, что болезнь Батюшкова — «ребяческая», что достаточно будет официального признания его заслуг — камергерский ключ и членство в Российской Академии, — как Батюшков повеселеет… Только в конце 1822 года друзья окончательно убедились в том, что Батюшков безнадежен. 1 марта 1823-го он попытался покончить с собой… Больного поэта перевезли в Петербург. Потом в Москву. В 1829-м Вяземский предпринял последнюю попытку вылечить друга: ему пришло в голову, что, может быть, музыка пробудит уснувшую душу Батюшкова… 18 января Вяземский и его приятель, композитор Верстовский, пришли к больному, Верстовский начал играть на рояле. Батюшков узнал князя, обрадовался, но вскоре замкнулся, помрачнел, лег на диван и занялся лепкой из воска. Музыка его никак не тронула. Вяземский спросил, не пишет ли он новых стихов.
— Что теперь говорить о стихах моих! — раздраженно сказал Батюшков. — Я похож на человека, который нес на голове красивый сосуд, чем-то наполненный. Сосуд сорвался с головы, упал и разбился вдребезги. Поди теперь узнай, что в нем было!
Так безвременно (в тридцать четыре года) угас один из ярчайших поэтов русской земли. Батюшков прожил долго, пережил многих друзей — Пушкина, Жуковского, — но это уже была не жизнь. «Боже мой, как подумаешь, скольких он пережил и как многих, может быть, еще переживет в несчастном этом положении, — писал Вяземский в 1847 году. — И для чего? Никак умом не разгадаешь этой тайны»…
Батюшкова не заменит, конечно, никто. Но подросла литературная молодежь. Вослед Жуковскому и Батюшкову торопились новые поэты — барон Антон Дельвиг, Александр Грибоедов, Вильгельм Кюхельбекер, Иван Козлов, Евгений Баратынский, Кондратий Рылеев, Петр Плетнев, Николай Языков… Не все из них так уж и молоды — Козлов старше Жуковского, Плетнев ровесник Вяземского, а Рылеев и Грибоедов ненамного его моложе, — но их имена начинают звучать громко только в начале 1820-х. Московская молодая словесность была представлена талантами помельче и явно не «арзамасского» склада — Михаил Дмитриев, Сергей Аксаков… Они уже пытались покусывать Вяземского эпиграммами, колоть его аристократическим происхождением и отсутствием университетской выучки. Весь 1821 год был наполнен для Вяземского скандалом вокруг его «Послания к М.Т. Каченовскому», напечатанного в «Сыне Отечества». Каченовский немедленно развернул в «Вестнике Европы» кампанию против Вяземского: в журнале появилась статья, обвинявшая князя в плагиате, и «Послание к Птелинскому-Ульминскому», где Аксаков защищал Каченовского от нападок Вяземского… Вяземский, читая ругательную критику на себя, только посмеивался. Как бы ни лаяли на него московские моськи, «Первый снег» и «Уныние» они все равно — пусть даже и боялись в этом признаться — знали наизусть.