Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Несмотря на разность, на придворное положение Жуковского, на все опасения, которые Вяземский теперь уже в лицо ему высказал, им было вдвоем хорошо; может быть, и вправду Жуковский своим присутствием давал князю понять — не гибнет душа при дворе, можно быть здесь честным человеком, себе не изменять и оставаться поэтом. Ведь занятия с великим князем для Жуковского тоже поэзия… На каком-то вечере Василий Андреевич вдруг тронул Вяземского за рукав: «Подожди здесь» — и скрылся в толпе, а потом появился уже не один, с ним был высокий молодой человек с печальными глазами и суровыми складками у губ.

— Евгений Баратынский…

Изгнанный из Пажеского корпуса, Баратынский служил солдатом в Финляндии и лишь недавно стараниями Жуковского был произведен в прапорщики. Его поэмы «Финляндия», «Пиры» и совсем недавняя «Эда» гремели в петербургских литературных кругах. Вяземский сразу же взял для публикации в «Телеграфе» «Запрос Муханову» и «Веселье и горе» Баратынского. Они заговорили о чем-то, но Баратынский смущался и отвечал невпопад и скупо. Вяземский пригласил его запросто в Москву или Остафьево… Так он обрел одного из лучших своих друзей.

4 июля Вяземский выехал в Ревель. В полутора верстах от Нарвы можно было видеть водопад на реке Нарове, что делит пополам эстонскую Нарву и русский Ивангород. Водопад невелик, но Петра Андреевича зрелище ревущей водной стихии поразило — он долго стоял над обрывом, обдаваемый водяной пылью, оглушенный шумом падающей воды… Не усмирить ничем — напрасно воздвигать плотины на пути водопада… Сам

по себе, странно смотрится посреди чинной эстляндской природы, словно бразильский посланник на московском балу… Вот так же любовь возникает — внезапно, тихим ручейком, и вдруг низвергается с ревом, ни увернуться, ни остановить… Терзает душу, где родится, и преображается в самое себя… «Кипучая бездна огня», — сказал Козлов о Байроне. А здесь — кипучая водяная бездна… И еще он, Вяземский, — водопад. Такой же своенравный, неподчиненный никому, грохочет в виду молочно-кисельных струй русской словесности… Как это у Жуковского: «Славянка тихая, сколь ток приятен твой… Ручей, виющийся по светлому песку…» Ну, Жуковскому ручьи ближе…

Несись с неукротимым гневом, Мятежной влаги властелин! Над тишиной окрестной ревом Господствуй, бурный исполин! Жемчужного, кипящей лавой, За валом низвергая вал, Сердитый, дикий, величавый, Перебегай ступени скал! Дождь брызжет от упорной сшибки Волны, сразившейся с волной, И влажный дым, как облак зыбкий, Вдали их представляет бой. Все разъяренней, все угрюмей Летишь, как гений непогод; Я мыслью погружаюсь в шуме Междуусобно-бурных вод. ... Противоречие природы, Под грозным знаменем тревог, В залоге вечной непогоды Ты бытия приял залог, Ворвавшись в сей предел спокойный, Один свирепствуешь в глуши, Как вдоль пустыни вихорь знойный, Как страсть в святилище души. Как ты, внезапно разразится, Как ты, растет она в борьбе, Терзает лоно, где родится, И поглощается в себе.

Конечно, он помнил и державинский «Водопад», «где все дышит дикою и ужасною красотою», не мог не помнить… Набрасывая карандашом в тряской карете две первые строфы, радовался — фонтаном, водопадом забили снова стихи!.. Достаточно было сменить обстановку, повидать друзей, в дорогу выбраться… Он решил, что доработает стихотворение уже по приезде.

Поселился князь в Екатеринентале, предместье Ревеля. Это место принадлежало когда-то Петру Великому, который назвал его в честь жены. Здесь были прекрасный парк с фонтанами и скульптурами и небольшой изящный дворец, выстроенный итальянским архитектором Микетти и похожий на петергофские парадизы. Сам Ревель — маленький, как старинная картинка, с черепичными крышами, ратушей и соборами — особенно нравился князю прямой, с уходящим в небо скелетом сгоревшей пять лет назад колокольни храм Святого Николая; там хранилось без погребения набальзамированное тело герцога де Кроа, генерал-фельдмаршала русской службы, взятого шведами в плен лет сто двадцать назад… И море… Не близость моря, как в Петербурге, не Нева с множеством Невок и Пряжек, а именно само море, серое и холодное даже на вид, с крепким ветром, с болтающимися на волне кораблями, жаждой путешествия. Вяземский любил смотреть на море. Первое в его жизни море — именно Балтийское (или, как его называли ревельские немцы, Восточное, Ostsee), потом случалось ему путешествовать по Северному (тогда его называли Немецким), Черному, Мраморному, Средиземному, Эгейскому, пересекать Ламанш… И, неожиданно открыв для себя любовь к морю, он в 1825 году начал свой поэтический «морской» дневник. Сначала записал удачное сравнение волн с лебедями: «Как стаи гордых лебедей плывут по зыбкому зерцалу…» Облака — «как дым воздушного сраженья, — на небосклоне рисуются воздушною крепостию, объятою пламенем»… «Корабль — плывущий мир»… Он начал стихи «на ревельский рейд», которые год спустя станут стихотворением «Море». Любовался на море в молодости, будет вслушиваться в его шум и старцем, многое передумавшим и многое потерявшим…

Началось лечение морскими купаньями. «Сам байронствую, сколько могу, — делился Вяземский впечатлениями. — Ныряю и прядаю! Здесь есть природа, а особливо для нас, плоских москвичей». Тем летом в Ревеле хватало русских отдыхающих: Багреевы, Шеншины, Обресковы… И вот сюрприз — гостило там в полном составе семейство Сергея Львовича Пушкина, отца поэта. Сам Сергей Львович, вечно чем-то обиженный и недовольный, Вяземского не интересовал. А вот старшая сестра Пушкина Ольга Сергеевна, «премилая девочка», «милое, умное, доброе создание», ему понравилась. Заочно они были уже с полгода знакомы и переписывались. Еще понравилась курортница Дорохова — «белокурая вакханка», «виноград на снегу»… Они заключили тройственный союз, совершенно безгрешный, как уверял Вяземский жену… Во время прогулок по Ревелю и окрестностям князь и Ольга Сергеевна, конечно, обсуждали положение, сложившееся в семье Пушкиных; это имело значение не столько семейное, сколько литературное и общественное, и Вяземский был введен в круг забот как равный. А дело заключалось в том, что внезапный приезд Пушкина в Михайловское в августе 1824 года страшно напугал его отца, который готов был стать соглядатаем — следить за сыном, вскрывать его письма… Произошло объяснение. «Голова моя закипела, — писал Пушкин Жуковскому. — Иду к отцу, нахожу его с матерью и высказываю все, что имел на сердце целых три месяца… Отец мой, воспользуясь отсутствием свидетелей, выбегает и всему дому объявляет, что я его бил, хотел бить, замахнулся, мог прибить». Пушкин просит друзей спасти его, хоть крепостью, хоть Соловецким монастырем… Сергей Львович распространял слухи, что Александр плохо влияет на сестру, брата Льва… Ольга Сергеевна, однако, приняла сторону брата и хотела остаться с ним в ссылке; лишь по его просьбе она уехала из Михайловского.

Вяземского эта история взволновала чрезвычайно. Он сразу же начал предпринимать попытки вытащить друга из глуши. «Последнее письмо жены моей наполнено сетованиями о жребии несчастного Пушкина, — еще в августе 1824 года писал он Тургеневу. — Он от нее отправился в свою ссылку; она оплакивает его, как брата… Как можно такими крутыми мерами поддразнивать и вызывать отчаяние человека? Кто творец этого бесчеловечного убийства? Или не убийство — заточить пылкого, кипучего юношу в деревне русской? Правительство, верно, было обольщено ложными сплетнями… Неужели в столицах нет людей более виновных Пушкина? Сколько вижу из них обрызганных грязью и кровью! А тут за необдуманное слово, за необдуманный стих предают человека на жертву… Да и постигают ли те, которые вовлекли власть в эту меру, что есть ссылка в деревню на Руси? Должно точно быть богатырем духовным, чтобы устоять против этой пытки. Страшусь за Пушкина! В его лета, с его душою, которая также кипучая бездна огня (прекрасное выражение Козлова о Бейроне), нельзя надеяться, чтобы одно занятие, одна деятельность мыслей удовольствовали бы его.,. Признаюсь, я не иначе смотрю на

ссылку Пушкина, как на coup de grace [37] , что нанесли ему. Не предвижу для него исхода из этой бездны. Неужели не могли вы отвлечь этот удар?»

37

Смертельный удар (фр.).

Нет спору, возмущение Вяземского вполне объяснимо и понятно. Но, как это ни парадоксально, оно неглубоко. Видно, что Вяземский не верит в Пушкина, не считает его «богатырем духовным», не понимает, что его ссылка может дать миру новые гениальные творения. Жуковский оказался куда прозорливее: он уговаривал Пушкина не отчаиваться и трудиться…

Это письмо к Тургеневу интересно и мыслями Вяземского по поводу воздействия (точнее, невоздействия) пушкинской поэзии на общественную жизнь России. Доказывая, что ссылка Пушкина бессмысленна и никому не нужна, князь с усталой и едкой разочарованностью пишет: «Скажите, ради Бога, как дубине Петра Великого, которая не сошла с ним в гроб, бояться прозы и стишков какого-нибудь молокососа?.. Она, православная матушка наша, зеленеет и дебелеет себе так, что любо! Хоть приди Орфей возмутительных песней, так никто с места не стронется! Как правительству этого не знать? Как ему не чувствовать своей силы? Все поэты, хоть будь они тризевные, надсадят себе горло, а никому на уши ничего не напоют. Мне кажется, власти у нас так же смешно отгрызаться, как нашему брату шавке смешно скалить зубы». Как непохожи эти слова на пламенные варшавские филиппики пятилетней давности!..

Уже 28 августа 1825 года, в Царском Селе, Вяземский написал самому Пушкину огромное письмо, полное нравоучений и правды… но снова правды постороннего человека, глухого к душе друга: «Уж довольно был ты в раздражительности, и довольно искр вспыхнуло от этих электрических потрясений. Отдохни! Попробуй плыть по воде: ты довольно боролся с течением… Лучшие люди в России за тебя; многие из них даже деятельны за тебя; имя твое сделалось народною собственностью. Чего тебе не достает? Я знаю чего, но покорись же силе обстоятельств и времени… Если приперло тебя потеснее другого, то вини свой пьедестал, который выше другого. Будем беспристрастны: не сам ли ты частью виноват в своем положении? Ты сажал цветы, не сообразясь с климатом. Мороз сделал свое, вот и все! Я не говорю, что тебе хорошо, но говорю, что могло бы быть хуже… Ты любуешься в гонении: у нас оно, как и авторское ремесло, еще не есть почетное звание… Оно — звание только для немногих; для народа оно не существует… Ты можешь быть силен у нас одною своею славою, тем, что тебя читают с удовольствием, с жадностию, но несчастие у нас не имеет силы ни на грош… В библиотеках отведена тебе первая полка, но мы еще не дожили до поры личного уважения… Оппозиция — у нас бесплодное и пустое ремесло во всех отношениях: она может быть домашним рукоделием для себя… Она не в цене у народа… Нет сомнения que la disgrace ne donne pas chez nous de popularite, elle n'est que le prix des succes [38] ».

38

Что опала не способствует у нас известности; она является лишь расплатой за успех (фр.).

Это объемистое нравоучение, вероятно, сочинялось Вяземским на глазах у Жуковского; во всяком случае, Жуковский его читал, потому что увидел «в письме Вяземского… много разительной правды! Этот Вяземский очень умный человек и часто говорит дело».

Ирония судьбы порой бывает жестока. Спустя три года Вяземский окажется почти в такой же ситуации, что и Пушкин. И уже ему придется выслушивать нравоучения друзей…

…В Ревеле Вяземский начал писать стихи. За журнальными и прочими хлопотами поэзия для него в 20-е годы отступила на второй план — «пора стихов» выдавалась в нечастые дни отдыха и душевного спокойствия. Иногда ему казалось, что он разочаровался в стихах навсегда. «Ты меня слишком огорчил — предположением, что твоя поэзия приказала долго жить, — писал князю Пушкин. — Если правда — жила довольно для славы, мало для отчизны. К счастию, не совсем тебе верю, но понимаю тебя. Лета клонят к прозе, и если ты к ней привяжешься не на шутку, то нельзя не поздравить Европейскую Россию». Еще в 1819 году в послании «К В.А. Жуковскому» Вяземский едва ли не первым из русских поэтов вслух пожаловался на бедность отечественных рифм. «Стихи мне почти надоели; черт ли в охоте говорить всегда около того, что мыслишь и чувствуешь… Слово много высказывает, но не все, и потому всегда наткнешься на нельзя… Да что же делать с нашим языком, может быть, поэтическим, но вовсе не стихотворческим? Русскими стихами (то есть с рифмами) не может изъясняться свободно ни ум, ни душа. Вот отчего все поэты наши детски лепетали. Озабоченные побеждением трудностей, мы не даем воли ни мыслям, ни чувствам. Связанный богатырь не может действовать мечом. Неужели Дмитриев не во сто раз умнее своих стихов? Пушкин, Жуковский, Батюшков в тайнике души не гораздо сочнее, плодовитее, чем в произрастениях своих?» Убежденность в том, что русский стих в основе своей беден и только связывает поэта, Вяземский пронес через всю свою семидесятилетнюю словесную карьеру; отсюда и многочисленные отступления в его стихах от синтаксических правил, неологизмы… Пуристам-современникам все его новаторства (по нынешним масштабам довольно скромные) казались по меньшей мере странными. Как так: вроде бы Вяземский ратует за карамзинский слог, радуется гладкозвучной музе Жуковского, а сам, случается, пишет почти тарабарщину… Он вполне осознавал это противоречие, но нисколько им не казнил себя. Карамзин, Жуковский, Пушкин — идеалы, нужно стремиться к ним, учиться у них… а он, Вяземский — беспечный неудачник, и тут уж как пишется, так и пишется. Ну не лежит у него душа к гладкости и опрятности слога, от такого стиха отдает мертвечиной. Разве Байрон задавался целью писать непременно гладкие стихи?.. Он писал как писал. Вот и теория романтизма в действии.

Потому-то любимым его жанром всегда были письма, потому-то письма Вяземского и сейчас читаются мало сказать с интересом — с редким удовольствием, потому что писаны они русским человеком, русским задорным слогом, не подчиненным никаким правилам. Не присутствуют в них ни Карамзин, ни Жуковский, и хорошо. Можно даже сказать, что в первой половине 20-х годов письма Вяземского приняли на себя поэтическую функцию, потому что стихи его, написанные в этом пятилетии, за немногими исключениями, относятся к разряду безделок. А в письмах чего только не найдешь! И неожиданные метафоры, и едкие остроты, возникающие нередко вне всякой связи с сюжетом, ради красного словца, и длинные монологи на философские темы — совсем как отступления в его критике, — и красиво поданные светские сплетни, и даже самые обычные домашние дела, связанные с детьми и деньгами… И все на редкость живо — потому что из сердца, из души, и действительно не сковано ни строфикой, ни ритмом, ни рифмами. Среди друзей Петра Андреевича немало было эпистолярных мастеров — Александр Тургенев, например, или Александр Булгаков, но именно в письмах Вяземского во весь дух говорят интеллект, нрав и русскость автора. Всю тоску, всю радость, все мысли свои выплескивал он на бумагу, адресуясь друзьям, и не удивительно поэтому, что письма его читались как газета, как бюллетени о нравственном состоянии современной России, потому что чувствовали все — Вяземский не лукавит, не прячется за маску светского льва и известного сочинителя, и потому частные письма Петра Андреевича есть верный термометр, показывающий общественную, литературную, душевную русскую температуру…

Поделиться с друзьями: