Вяземский
Шрифт:
…Однажды Вяземский сделал в дневнике такую запись: «Напрасно некоторые угрюмые и желчные умы утверждают, что успех в свете есть достояние глупцов и злых. Нет, глупцы и злые не всегда торжествуют. Баловень успехов в свете есть человек дрянь. Это особенный тип: он и не умен и не глуп, не добр и не зол: все не то, а он просто и выше всего дрянь». Пожалуй, эту характеристику можно применить к человеку, которому поручили «вразумить» Вяземского, — к 43-летнему действительному статскому советнику и товарищу министра просвещения Дмитрию Николаевичу Блудову. В конце александровского царствования жизнь арзамасца Кассандры не складывалась: дипломатия ему надоела, литератором, в отличие от своих друзей, он так и не стал, ум и вкус, некогда почти безупречные, тускнели; он целиком посвятил себя семье и, отчаявшись, решил уж идти в отставку… 14 декабря все переменилось: его назначили правителем дел в Следственный комитет, что стоило ему потери дружбы Александра Тургенева. Карьера Блудова неожиданно пошла вверх. Пост товарища министра, на котором Вяземский в старости закончил свою государственную деятельность, для Блудова оказался только началом — впереди у него министерские кресла, президентство в Академии наук, председательство в Государственном совете и Комитете министров, графский
(Вряд ли Блудов подозревал, что этим письмом проверяли главным образом его самого. Ведь в доносе поминалось, что «Блудов из уважения к памяти Карамзина не откажет ни в чем Вяземскому». Мнительность Николая I была напрасна: Блудов оказался верным слугой. Память Карамзина, конечно, он чтил высоко, но выручать старинного приятеля по «Арзамасу» из неприятностей, похоже, вовсе не собирался.)
Пространное письмо Блудова Вяземскому — «одно из самых подлых писем в истории русской литературы» (Ю.М. Лотман) и любопытнейший документ. Помимо того, что оно заставляет задуматься о том, насколько были присущи Блудову такие понятия, как честь и совесть, это еще и прекрасный образчик усмирительных рекомендаций русского правительства в адрес писателя — едва ли не первый в России. Блудов говорит с Вяземским так, словно и не было семнадцати лет знакомства, взаимного уважения, планов издания книги, строк Вяземского: «О Блудов, наш остряк…». Все это в прошлом — Дмитрий Николаевич генерал, у него большая семья: нельзя рисковать карьерой, только-только пошедшей на взлет. И он пишет (оригинал по-французски):
«В № 1 «Телеграфа»… на стр. 8 ставится вопрос: что сделали русские в течение двух последних лет! А ведь это годы 1825 и 1826. Ниже вы говорите: в конце 24-го года мы надеялись продвинуться вперед в 25-м; эта надежда была обманута, как и многие другие… Сколько сладостных химер разрушено в течение этих двух лет! Далее цитируются стихи Сади в переводе Пушкина. Я не могу поверить, чтобы вы, приводя эту цитату и говоря о друзьях, умерших или отсутствующих, думали о людях, справедливо пораженных законом; но другие сочли именно так».
(Речь идет о словах Вяземского: «Смотрю на круг друзей наших, прежде оживленный, веселый, и часто… с грустью повторяю слова Сади (или Пушкина, который передал нам слова Сади): Одних уж нет; другие странствуют далеко!» Все, и Блудов в том числе, прекрасно поняли, что Вяземский имеет в виду именно «людей, справедливо пораженных законом», — декабристов.)
«В вашем № 7, стр. 195, 196 и 197, обратило на себя внимание то, что вы говорите о так называемой стачке или согласии господствующих идей века с идеями лорда Байрона. Нет сомнения, что талант Байрона замечателен; но известно, какое печальное употребление он часто делал из него, известно, что этого великого живописца страстей всю жизнь пожирали мрачные, почти доходящие до ненависти страсти вследствие своего рода гордого отвращения ко всему, что имеет право на любовь и уважение человечества… Поэтому можно справедливо удивляться, когда говорят о том, что люди нашего времени, выдающиеся своими талантами, придерживаются его взглядов… Также отмечены были в №№ 4 и 6, стр. 133—150 и 112—113, 114, весьма преувеличенные похвалы, расточаемые Жан-Жаку Руссо… Полагаете ли вы, что все эти замечания сделаны каким-нибудь личным врагом? Я этого не думаю…»
«Я вам рекомендую не только осмотрительность и осторожность, — продолжает Блудов свои наставления, — хотя осторожность также обязательна, особенно для отца семейства; существует еще более священная обязанность: долг совести и чести. Я глубоко убежден, что честь, совесть и разум совместно советуют и настоятельно предписывают вам не только умеренность, покорность и верность, которых от вас вправе требовать правительство, но также уважение и доверие, на которое оно равным образом имеет право благодаря своим постоянным усилиям достигнуть цели всякого хорошего правительства: сохранения и улучшения всего существующего. Не утешительно ли думать, что всякий человек в своей особой сфере деятельности, какой бы тесной она ни была, может, проявляя добрые чувства, распространяя здравые мысли, поддерживая разумные надежды, способствовать более или менее успеху этих усилий, осуществлению видов правительства, желающего добра и только одного добра. Это назначение, хотя и скромное, раз оно может быть назначением каждого, не больше ли стоит, чем эфемерная слава дерзости и оригинальности, чем необдуманные поступки, часто имеющие последствия если не разрушительные, то по крайней мере прискорбные. Итак, я вам говорю и повторяю, будьте не только благоразумны и осмотрительны, но и полезны, действительно полезны; с вашим умом и вашими способностями, если они будут должным образом направляемы, вы легко этого достигнете. Этот совет я вам передаю по повелению свыше; но в то же время это и совет друга; я даю его шурину того, кто был… как бы выразиться?., кто был почти совершенным, потому что в этом дольнем мире нет совершенства. Я говорил вам также и от его имени и хотел бы обладать его языком, если бы осмелился считать себя способным подражать ему. Ввиду конфиденциальности этого письма оно должно остаться между нами. Оно не требует ответа; самым лучшим ответом — и я надеюсь, что получу его — было бы известного рода покаяние, которого я желаю и требую от вас во имя всего, что вам дорого. Весь ваш Блудов».
Можно только попытаться представить, какие чувства испытал князь Петр Андреевич, прочитав это «дружеское» письмо. Никогда, никому еще русское правительство устами заместителя министра просвещения не предъявляло таких ультиматумов. Конечно, жестоко карали за явное вольномыслие (Радищев). Конечно, случалось, что писателю рекомендовали не делать чего-либо (скажем, не затрагивать определенную тему). Но ни Екатерине, ни Александру, ни даже Павлу не могло прийти в голову письменно указывать писателю, что ему нужно делать. Это было бы недопустимым вторжением в частную жизнь дворянина (а литературные занятия в России всегда были частным делом каждого. Самым выдающимся поэтам — Жуковскому, Гнедичу, Крылову — назначались государственные пенсионы, но никто их не считал при этом служащими и не требовал у них отчета о проделанной работе)… Блудовское письмо возглашало о том, что настали новые времена. Вяземскому недвусмысленно дали понять, что «Московский телеграф» «под колпаком»,
не нравится власти и что достаточно любой мелочи, чтобы журнал был закрыт. От него самого ждут покаяния и «здравых мыслей». Частная жизнь независимого гражданина и издание популярного журнала расценивались как «дерзость и оригинальность». Нужно было быть «полезным, действительно полезным», то есть как можно быстрее сунуть шею в хомут государственной службы… Все это напоминало выговор строгого гувернера нашалившему малышу. В качестве аргумента Блудов не постеснялся выступить от имени покойного Карамзина, не постеснялся напомнить князю о том, что он — отец семейства… Впрочем, сам факт согласия Блудова написать приятелю такое письмо говорил о том, что служба для Дмитрия Николаевича превыше всего: приказали — выполнил… Вяземский подумал о том, что Блудов, может быть, вполне искренне желал ему вместо «эфемерной славы дерзости и оригинальности» мирной службы: кресты, чины, должности… чем плохо? Что тут позорного? И что необычного? Служат все. И он, Вяземский, седьмой год гордящийся своей отставкой, на общем фоне действительно странен.Ничего конкретного ему не предлагали. Письмо Блудова при всей своей грозности допускало определенную свободу толкования, и за эту свободу Вяземский ухватился. Ответный шаг должен быть тонким: нужно выскользнуть из кольца облавы, прежде чем прозвучит сигнал начать травлю.
«Московский телеграф» он оставил почти без сожаления. Цензурные придирки Аксакова делали сотрудничество в журнале бесперспективным. Последней статьей Вяземского в «Телеграфе» стали «Поживки французских журналов в 1827 году», которые после долгих препирательств цензура все же пропустила. Причитающиеся Вяземскому деньги с Полевого получил Баратынский. Полевой в последнее время вообразил себя не только издателем, но и историком и заранее объявил подписку на свою (еще не написанную) «Историю Русского народа»… Самое название звучало явной полемикой в отношении «Истории государства Российского». Малейшая попытка оспорить заслуги Карамзина вызывала у Вяземского приступ ярости, поэтому на Полевом он сразу же поставил крест… Никаких отношений, кроме коммерческих, их не связывало, поэтому разрыв получился безболезненным с обеих сторон. Правда, Вяземский еще около полугода сочувственно следил за своим бывшим детищем и просил друзей поддерживать журнал. Имя же Полевого отныне вызывало у него только отвращение.
А служба… что ж, служба тоже бывает разная. В январе 1828 года Вяземский приехал из Мещерского в Москву, 27 февраля прибыл в Петербург и сразу отправился к старинному своему приятелю Павлу Дмитриевичу Киселеву; они давно были на «ты», оба участвовали в Бородинском деле, а знакомство их относилось к временам допожарнои Москвы…
Генерал-майор свиты Его Величества, начальник штаба 2-й армии Киселев — герой Наполеоновских войн, красавец, умница, одаренный многими талантами, слыл в русской армии «римлянином» — прямодушным, честным и неподкупным. Александр I очень ценил Павла Дмитриевича за эти качества и не раз посылал в инспекционные поездки, заранее зная, что отчет будет правдивым и нелицеприятным. Киселев был либералом — ровно настолько, насколько это не мешало карьере, — дружил с Михаилом Орловым, хотя и не состоял в тайных обществах, и в случае победы восстания явно не отказался бы от поста в революционном правительстве. Мгновенный крах мятежных друзей положил конец честолюбивым планам Киселева, но не поколебал его положения в армии. Впоследствии он завоевал уважение Николая I, стал первым министром государственных имуществ, получил графский титул, а при Александре II занял пост посла во Франции.
В 1828 году Киселев еще не был графом и министром — он только-только осматривался в новом царствовании. Близилась Русско-турецкая война, и 2-я армия готова была выдвинуться на боевые позиции, в Молдавию и Валахию. Войн с Турцией Россия вела немало, но эта была не совсем обычной — в ней Россия поддерживала добивающуюся независимости Грецию. Этой войны в России ждали все прогрессивные люди, о ней мечтали декабристы. Киселев сам предложил Вяземскому место в своем штабе: от столицы подальше, новые края, война за свободу греков, да и начальник по службе — давний друг и единомышленник… Этой идеей загорелся и Пушкин. Но Киселев неожиданно наткнулся на сопротивление начальника Главного штаба — генерала от инфантерии графа Дибича. Сгоряча Вяземский решил обратиться с прошением к самому императору, но Киселев отговорил его от этой затеи и дал рекомендательное письмо к главноуправляющему Третьим отделением собственной Е. И.В. канцелярии Бенкендорфу. Это князю показалось странным — он не сомневался в том, что Бенкендорф «человек добрый», но… «зачем мне ехать на Бенкендорфа, если дорога моя на Россию и на царя?». Павел Дмитриевич, как опытный царедворец, мягко порекомендовал не делать резких движений и прислушаться к его совету. И Вяземский со смятением в душе отправился к Бенкендорфу…
Встреча с шефом жандармов произошла на лестнице его дома — Бенкендорф спускался вниз под руку с женой, был недоволен настойчивостью, с которой Вяземский требовал аудиенции, и разговаривал сухо, сквозь зубы. Но когда за Вяземского попросил еще и князь Алексей Григорьевич Щербатов (муж рано умершей старшей сестры Вяземского Екатерины), Бенкендорф был вынужден встретить настойчивого просителя уже любезнее. На этот раз беседа получилась доброжелательной. Бенкендорф заверил Вяземского в том, что он на его стороне, и обещал похлопотать перед государем. За Пушкина он тоже обещал ходатайствовать. Перед обоими внезапно вспыхнула надежда — сменить судьбу… Война… армия… юг… Греция… Чем черт не шутит?.. Слухи о том, что для них уже подготовлены места в походной канцелярии императора, ширились с каждым днем. Киселев, уверенный, что все задуманное получится, 12 апреля с легким сердцем отправился на фронт. Вяземский и Пушкин остались в Петербурге ждать решения своей участи…
18 апреля, через три дня после объявления войны, друзья, не вытерпев, попытались получить аудиенцию у Бенкендорфа, но им было отказано. Тогда Вяземский и Пушкин составили и подали официальные прошения о зачислении их в действующую армию. И оба уже вряд ли верили в успех своего предприятия. В этот же день или даже днем раньше кто-то — может быть, Жуковский — сообщил Вяземскому и Пушкину о том, что их ходатайства скорее всего останутся безрезультатными. Пока что это известие было неофициальным. Но Вяземский буквально взбеленился. Можно подумать, что он просил командования дивизией или корпусом!.. Особенно его разозлило, что его, коренного русского, не берут на войну в момент общего патриотического подъема, когда «весело быть русским»: «Во мне не признают коренных свойств и говорят: сиди себе с Богом да перекрестись, какой ты русский! у нас русские — Александр Христофорович Бенкендорф, Иван Иванович Дибич, Черт Иванович Нессельроде и проч. и проч.».