Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Выбор Саввы, или Антропософия по-русски

Даровская Оксана Евгеньевна

Шрифт:

Глава пятая Вера

С нервишками у новой молодой пассии Саввы Алексеевича наблюдался явный непорядок. Она вся как будто еще больше разбалансировалась, расклеилась. Нередко плакала. Особенно когда они расходились из случайных, ангажированных ими на короткое время квартир после свиданий. А доктор, уходя, ругал себя за порыв дурацкой жалости, проявленный тогда, при первом свидании в метро. В ту пору он все еще не чувствовал ответственности за это худосочное несчастное существо с вечно заложенным носом, ибо не предвидел со своей стороны надвигающейся любви. «В конце концов, не я был инициатором этого безобразия, сама на шею повисла, чего, спрашивается, ныть и носом хлюпать».

Ее болезненное состояние все больше удручало, раздражало, доктор не выдержал и передал ее с рук на руки одной из своих учениц. И та сказала: «Буду лечить, Савва Алексеевич, только с условием, что не станете вмешиваться и координировать процесс лечения». А он был только

рад возможному невмешательству. Приливы жалости к Вере все чаще сменялись приступами досады и хотения сбыть ее с рук. «Посоветовал, на свою голову, разобраться в семейных проблемах. Разобралась – по самое не балуйся».

Занятого доктора после каждого Вериного звонка мучил вопрос: зачем ему вся эта кипучая любовная круговерть? Конечно, страстная горячка молодой женщины льстила самолюбию, но приключение такого рода требовало мощной отдачи, бурлящих сил, которых не так-то много осталось. Этот сгусток последних сил, по разумению доктора, можно и должно было потратить куда рентабельнее: на подготовку к семинарам и лекциям, на разработку терапии для тяжелых больных и т. д. Возраст диктовал свои правила игры, требовал экономного расхода энергии. Но находиться рядом с Верой в энергосберегающем режиме никак не получалось. Она обрушила на доктора такой высоковольтный разряд чувств, что он с непривычки впал в короткое кататоническое возбуждение, сменившееся затем ступором с одеревенением всех органов и систем. Она вклинилась в него, как слепящая шаровая молния в столетний застывший дуб, сотрясла и охватила огнем от основания корней до верхушки кроны. Порой с ней в постели он боялся сгореть дотла.

На восьмом месяце их скитаний и мыканий по чужим квартирам Савва Алексеевич проводил очередной антропософский семинар и, куря в перерыве на крыльце клиники в окружении группы сотрудников и слушателей, довольно громко делился критическими заметками в Верин адрес. (Он долго раскачивался по жизни, оттого не замечал, как волны ответной любви робко плещутся у порога его сердца.) Со свойственным большинству докторов, наработанным за многолетний стаж цинизмом он декларировал:

– Вот ведь, ядрёна вошь, навязалась на мою голову, просто не знаю, куда ее сбагрить. У нее, по моим наблюдениям, не только нервное расстройство с гайморитом, но и бешенство матки.

Окружение с пониманием кивало. Взбодренный пониманием, доктор азартно продолжал:

– Все время ей, видишь ли, секса подавай, а я-то ведь не железный. Как-никак, позади два инсульта. Тоже мне, нашла объект вожделения. Эрекция в моем возрасте на вес золота, либидо вялое, этим пользоваться нужно расчетливо, дозированно. Сама ведь врач, какой-никакой. Должна понимать. Но куда там! Ничего знать не хочет. Вынь ей да положь.

– А вы, Савва Алексеевич, сплавьте ее Саркисову – вот уж знатный половой гигант, о-очень выносливый сексуальный террорист, – участливо предложил регулярный посетитель всех семинаров врач-терапевт Володя Ионов.

Готовый отшутиться доктор по-львиному горделиво, как он это умел, повел взлохмаченной головой и… увидел Веру. Она, тоже теперь слушательница его курсов, сидела на газонном парапете метрах в двадцати от крыльца, щурилась от солнышка, пристально смотрела в его сторону и светилась непридуманным счастьем. Бог знает, слышала она разговор или нет. Одета она была более чем скудно. На ней красовалась несуразная, в цветастых клинышках юбка и заправленная в нее, как у школьницы, белая, с коротким рукавом, примитивная блузка. Но такое обстоятельство ничуть не мешало ее ослепительному счастью. И тут доктора пронзило давнишнее воспоминание.

Когда-то в молодости он перенес тяжелую операцию. Хирурги корпели над ним три с половиной часа. Вытаскивали из него кишки и, основательно перекроив, урезав лишнее, усердно вставляли на место. Перед операцией он, мучимый неукротимой болью, не одни сутки просуществовал дома на четвереньках.

Его приехала навестить в больницу мать. Ей было в ту пору хорошо за сорок. Он уже потихоньку начал ходить после операции. С недовольством и неохотой вышел к ней из палаты в коридор. Вдвоем они отправились к протекающей неподалеку Москве-реке. Мать, расстелив на земле оказавшийся у нее толстый журнал, устроилась на берегу, предложила ему сесть, он отрицательно мотнул головой, подумав: «Вот бестолочь, ничего не соображает, как я после операции корячиться-то буду?» Она что-то говорила. Он, погруженный в хроническую, тянущуюся с детства обиду, почти не слушал ее. В какой-то момент все же покосился на нее сверху вниз и про себя подивился убогости ее одежды. Снятая на майском солнышке старенькая шерстяная кофта лежала у нее на коленях, оттого в глаза бросилась сломанная металлическая молния на юбке, нелепо прихваченная сверху английской булавкой, блузка на спине задралась, и в прореху виднелся кусок застиранной, розовой когда-то комбинации. Но лицо матери озарял несказанно благодатный свет. Она, хоть и говорила будто бы со своим сыном, была где-то совсем далеко и при этом невообразимо счастлива. Она лучилась той самой радостью, которая придает женщине облик небожителя, дарит крылья, отрывает от бренной земли

с бытовыми неустроенностями и всякого рода несуразными денежными мелочами. Она была любима во втором браке. Она любила сама. Все остальное не имело для нее никакого значения. В том числе, как Савве увиделось, и он сам. Ее вполне удовлетворяло, что выращенный не ею, взрослый пасынок-сын жив, относительно здоров и стал-таки дипломированным доктором. Нюансы его к ней отношения, судя по всему, нисколько мать не заботили. Она с упоением рассказывала о талантах теперешнего своего мужа, работавшего до недавнего времени эпидемиологом в одном из столичных НИИ, открывшего с группой лабораторных сотрудников ошеломляющий бактериофаг, пожирающий раковые клетки; но их лабораторию прикрыли, потому что конкурирующий с ними Институт онкологии устраивал государство гораздо больше. Онкоинститут находился на дотации государства и всячески поощрялся, а НИИ ее мужа – нет. Оттого в данный момент он вынужденно не работает, зато самостоятельно (гений! просто гений!) освоил игру почти на всех струнных инструментах и приступил к освоению игры на фортепиано. Ради него она готова бросить Москву и уехать хоть к черту на рога, лишь бы все у него снова сладилось.

Исходящее от матери, не относящееся к Савве счастье никак не сочеталось с его послеоперационным состоянием и всегдашней к ней отчужденностью. Он крепко разозлился на нее тогда за глупое, по его разумению, ее бабье счастье, а заодно и на себя, что невольно поразился, восхитился этим счастьем.

И вот, спустя годы, при внезапном столкновении с озаренным любовью к нему Вериным лицом, в душе доктора что-то хрустнуло и перевернулось. Ему стало немыслимо стыдно. За теперешнюю свою приземленность, за источаемый язвительным языком и ехидными устами пошлый цинизм. Нищенски одетая, счастливо улыбающаяся с газонного парапета Вера была в эту минуту несоизмеримо чище и возвышеннее его, только-только начинающего ее любить.

* * *

Восемь месяцев назад Вере, с ее вечно заложенным носом и глубоко укорененным неврозом, посоветовала обратиться к доктору Андрееву одна знакомая, тоже врач, посещающая его антропософские семинары. Услышав по телефону его хриплый недовольный голос, Вера уже знала – это он, он, он… и вот здесь надо бы пропеть гимн женской интуиции. У него на приеме, примерно на пятой минуте, поняла: болезненно самолюбив, частенько раздражается, по-мужицки грубоват, порой даже бестактен (эти данные она считала безошибочно), но душа… живущая в этом приземистом, прихрамывающем теле, умная проницательная душа, перекрывала собой все земные погрешности. А еще – мужское начало. То самое, первобытно-исконное, предписанное природой, из века в век потихоньку исчезающее в мужчинах. К ней пришло то, без чего в течение многих жизней существуют миллионы людей, надеются, уповают, нудно выклянчивают у Бога, но не получают – вкусив суррогаты, сходят в могилы, так и не познав силы заветного озарения любовью. Нет, она не выпустит из рук эту редкую жар-птицу счастья, не выпустит, чего бы ей это ни стоило.

* * *

– Верка, а ну-ка, неси дневник, – кричала мать из соседней комнаты.

Сидящую на подоконнике и наблюдающую за редкими прохожими Веру крепко передернуло. Она всякий раз вздрагивала от резких материнских окриков, хотя давно следовало к ним привыкнуть: мать никогда не умела бывать тихой. Все и всегда должны были беспрекословно подчиняться громогласной воле этой женщины. И отец, и младшая сестра Света, и она, Вера.

– Это что такое? Почему за три дня всего одна отметка? Где инициатива? Небось не спросят, так сама и руку не поднимешь? – Резко захлопнув дневник, мать презрительным прищуром нацелилась в дочернее лицо. – На, возьми, и в конце недели чтоб были результаты.

Вера приняла дневник из рук разгневанной матери и скорбно поплелась в их с сестрой комнату. Школьный документ въедливо проверялся два, а то и три раза в неделю. Под материнским давлением Вера вынуждена была держать марку отличницы, да еще и с опережением графика бесконечно перескакивать экстерном из класса в класс. Мать самолично планировала графики школьных ускорений. Дочерние желания, предпочтения эту женщину не интересовали совершенно. Она не озадачивалась мелочами такого рода. У матери имелась определенная мечта-идея.

Отец по своему обыкновению сидел во время проверок дневника за письменным столом общей их с матерью комнаты и что-то сосредоточенно писал, а возможно, создавал видимость написания. По его напряженной, сгорбленной спине Вера всегда определяла, до какой степени он боится жены. Сухой, жесткий диктат, с которым мать подходила к воспитанию дочерей, воспринимался отцом с удивительным, больно ранящим Веру смирением, – тем обиднее, что сам по себе отец любил девочек доброй, нестрогой любовью. Если бы по истечении времени повзрослевшая Вера приобрела склонность к психологическому анализу, непременно отдала бы дань уважения отцовским терпению и мягкости, проистекающим вовсе не из солидарности с женой, а из великодушия к этой ущербной по сути женщине. Но в отроческую пору Верина душа яростно протестовала против любой семейной несправедливости, связанной с порабощением матерью всей семьи.

Поделиться с друзьями: