Выбор Саввы, или Антропософия по-русски
Шрифт:
Но подобные строгости со стороны Валентины Семеновны остались далеко позади – в его раннем школьном детстве. В бытность же их вдвоем, когда остались без Фёдрушки, Ба превратилась в самого близкого и родного человека. Привязанность их друг к другу была необычайной. Каждый из них без запинки прощал другому все взаимные слабости. Жили чрезвычайно бедно, но почему-то вполне счастливо. Правда, для полного счастья хронически недоставало деда.
Ба видела единственного внука исключительно и только врачом. Иные профессии даже не обсуждались. При этом в спину Савву она не толкала. Варясь с пеленок в домашнем котле постоянных медицинских сюжетов – приходов в квартиру дедовых соратников по цеху, активных диагностических прений, вынесений различных врачебных вердиктов, – решение, в память о деде, он принял сам и в 60-м поступил в Первый Мед.
Два начальных года обучение шло натужно, он откровенно скучал, с трудом выносилось долгое сидение на одном месте: сказывался недавний затяжной полиомиелит. В придачу к постоянно ноющему седалищу изводили сильные головные боли – последствия все той же подростковой болезни. (На третьем году физических мук ему
Одной из перманентных бабушкиных слабостей была перешивка новых вещей. Совершенно новых. Она долго приглядывала в магазине вещь, днями ходила вокруг, не отваживаясь ее купить, размышляла о надежности материала в смысле сроков предстоящей службы, глубоко задумывалась о достоинствах фасона и, после продолжительных мучительных колебаний, наконец решалась. Брала из ящичка комода деньги и отправлялась за покупкой. Дома бережно разворачивала обнову, в очередной раз примеряла на сохранившиеся смолоду стройные формы, внимательно оглядывала себя в зеркале, оглаживая ткань, затем вешала в шкаф, закрывала скрипучую дверь, и… с этого момента смутное чувство неудовлетворенности поселялось в ее душе. Оно разрасталось в Валентине Семеновне ровно до тех пор, пока твердой рукой она не извлекала обнову из шкафа, не раскладывала на столе и, с использованием мелка и ножниц, не препарировала на свой лад. Далее, по мере работы с иглой и нитками, творческо-дизайнерский непокой покидал ее, и многострадальная вещь навеки поселялась в шкафу истерзанными, вышедшими из употребления кусками ткани. Тяга к перекройке вещей образовалась у Ба не на пустом месте. Советская легкая промышленность шестидесятых, как известно, не баловала покупателей разнообразием тканей и фасонов. Памятуя о носимых ею нарядах былых времен, Ба, как истинная барышня дореволюционной закваски, стремилась к изяществу и красоте. Ее стремление в конце концов увенчивалось либо старинной брошью, подаренной когда-то мужем, либо (что реже) бледной тканевой розой, приколотыми к многолетней давности платью, которое только и вызывало в ней непреходящее доверие.
Еще одной ее слабостью были посещения комнаты взрослого внука в самые неурочные моменты. Стоило ему привести домой девушку – такое изредка случалось с ним в институтские годы (до первой женитьбы), Валентина Семеновна мгновенно молодела лет на двадцать, становилась напористой и энергичной. Как только Савва, с применением всевозможных, тяжело ему дающихся ухищрений, укладывал девушку в постель, заныривал туда сам и спешил приступить к решительным действиям, одновременно со стуком открывалась дверь, и звучал до боли знакомый голос: «Ой, ребятки, вам, наверное, холодно. Я закрою, пожалуй, окошко, чтоб не простудились». Трудно сказать, на что была похожа такая забота. Вряд ли на вредоносность или жгучую ревность, скорее на любопытство или родственную бдительность. К приходящим девушкам-времянкам Ба почти не ревновала. Настоящая ревность, вернее, даже не ревность, а горестное непонимание его выбора пришло позже и было сопряжено исключительно с двумя законными женами. И то лишь потому, что Валентина Семеновна не видела ни в той ни в другой равных себе в горячей любви к Савве.
Проводив восвояси очередную, недоумевающую по поводу такой странной бабушки девушку, Савва обычно приходил в кухню, где Валентина Семеновна занималась по хозяйству, и строго с нее спрашивал (но злиться по-настоящему все равно не получалось):
– Ба, тебе мало, что меня до сих пор в кино не пускают (его действительно лет до двадцати пяти не пускали на фильмы с пометкой «до восемнадцати»), так ты и дома не даешь свободно вздохнуть?
– Ничего, мальчик мой, твое либидо должно созреть и окрепнуть, тогда его хватит на долгие годы.
– Так оно и так уже окрепло, дальше некуда, а ты возьми, да и войди в самый неподходящий момент.
– Только без пошлостей, Савочка, без пошлостей. Твой дед, к примеру, хоть и был закоренелым медиком, подобных инсинуаций никогда себе не позволял.
Основной же его слабостью, вернее, даже не слабостью, а вечным предательским грехом перед Ба (так он считал после ее смерти) были эпизодические поездки в Химки к Марии Александровне, второй его бабушке, доставшейся ему по наследству от умершего отца, и незлобивые в общем-то жалобы на непростую жизнь с Валентиной Семеновной.
Мария Александровна – дама импозантная, с остатками в лице значительной былой красоты, попыхивая беломориной, слушала с огромным интересом, периодически задавая наводящие вопросы, и в ее голове складывались особые, угодные исключительно ей выводы.
Валентина Семеновна, осведомленная о периодических поездках внука в Химки (стороны порой сухо созванивались), никогда не устраивала сцен. Она была выше этого. По молодости он не мог даже приблизительно вообразить, какие страшные ревностные стихии бушевали в сердце Ба во времена его химкинских отлучек.
Рассказы Валентины Семеновны о юных днях были не лишены привлекательности. Порой она любила вспоминать вслух, как, не будучи еще замужем, часто выбегала в обеденный перерыв на улицу из здания, где работала, позвонить домой и почти всякий раз наталкивалась на одного и того же высокого красивого мужчину, маячившего рядом с телефонной будкой. Достаточно было взглянуть на ее молодые фотографии, и сразу становились понятными настойчивые дежурства деда у деревянной будки с телефоном. Но одну ее фотографию Савва жаловал особо. С карандашной надписью в правом нижнем углу на оборотной стороне: «Алупка. 1924 год». Она сидела, улыбаясь, вполоборота к фотографу на большом камне у моря, в белом без рукавов платье, игриво схваченном тесемочками на плечах, с чуть обозначенным черным пояском в талии, в белых парусиновых (дань тогдашней моде) тапочках на шнуровке, и сочетала в себе Веру Холодную, Грету Гарбо
и Одри Хепберн одновременно. И невозможно было оторвать взора от ее худенькой оголенной руки, от виднеющихся из выреза платья нежных ключиц, стройной шеи, чернявого густого завитка, наполовину скрывающего ушко.Когда-то в юности она работала секретарем одного из легендарных литотделов и перепечатывала на «Ремингтоне» рукопись Константина Тренёва «Любовь Яровая», из которой впоследствии частенько цитировала выдержки.
– А знаешь, Савочка, что говорила уехавшая с любовником в Париж в конце пьесы секретарша Павла Петровна Панова из «Любови Яровой»? – спрашивала она, вертясь перед зеркалом в моменты примерок не откорректированных ею еще вещей.
– Что? – кричал он, отрываясь от ужина и выглядывая из кухни.
– «Дурно одетая женщина не может быть умной!» – вот что говорила Павла Петровна, и я с ней полностью согласна; интереснейший, неразгаданный, между прочим, персонаж пьесы.Существует в народе довольно распространяемая неправда, будто внутри многодетных семей все братья и сестры обожают друг друга. Валентина Семеновна откровенно недолюбливала свою многочисленную родню. Еще смолоду они надоели ей вечным выклянчиванием помощи по любому поводу. После вылета старшей сестры из гнезда ее братья и сестры раз и навсегда почему-то решили, что их Валя, будучи замужем за таким, как Федор Иванович, человеком, просто обязана заниматься благотворительностью. Не хотели понимать, что у Федора Ивановича у самого имеется хвост в виде восьми братьев и сестер. Яркая память «дней златых» никак не давала покоя родственникам Валентины Семеновны. Сызмальства привыкли, спиногрызы, что старшенькая Валька бесконечно подтирает им сопли.
После смерти Фёдрушки обнищание наступало на пятки с каждым годом все ощутимее. Ежедневно наблюдая за Саввой, отправляющимся в институт в перешедшей по наследству от деда одежде с тщательно подвернутыми рукавами, Ба в 61-м году приняла болезненное для себя и Саввы решение поменять четырехкомнатную квартиру на 2-й Брестской на квартиру меньшего калибра. Немалая часть ее пенсии в 76 руб лей уходила в ту пору на оплату коммунальных услуг. Савва тогда еще не числился в успевающих студентах и не мог радовать бабушку стабильной стипендией. От обменного мероприятия непрактичная Валентина Семеновна не выиграла ни копейки. Только урезала им обоим метры, что повлекло за собой всего лишь уменьшение квартплаты. Она не отличалась безупречной хозяйственной жилкой, а тут еще эта ноющая родня, по инерции трезвонящая по телефону и, подобно желторотым птенцам, требующая вложить им в клювы очередной кусок. Валентина Семеновна старалась не подходить к телефону. Она справедливо считала, что все, что могла, для них сделала. А вот к людям посторонним, но внезапно ей симпатичным, проявляла порой редкостную доброжелательность и щедрость. Как-то раз привела домой совершенно незнакомую, средней молодости женщину, с которой случайно схлестнулась на бульварной скамейке. Незнакомка разжалобила Валентину Семеновну неожиданно ярким рассказом о своей забубенной жизни, где она в восемнадцать неполных лет чуть не вышла замуж за французского летчика из полка «Нормандия – Неман», но в силу трагических обстоятельств не вышла. И потом никого никогда больше так не любила. Случайная бульварная собеседница прожила в квартире около месяца, полностью харчуясь за их счет.
И вот эта не приспособленная, казалось бы, к теперешней жизни, старорежимная бабушка Валентина ездила в обязательном порядке два раза в неделю на станцию метро «Аэропорт» – туда, где находилась лучшая, на ее взгляд, мясная палатка, и на последние деньги покупала своему драгоценному Савочке свежайшие антрекоты. Ибо ему, переболевшему полиомиелитом, несущему непомерную нагрузку в институте, нужно было хорошо питаться.
Исторические французские романы в подлинниках служили для Ба источником неиссякаемого вдохновения – ее страстью, ее неизбывной привязанностью. Читала, да и писала Валентина Семеновна исключительно стоя, сохраняя молодую привычку времен женской гимназии. А еще частенько разговаривала с фотографией Фёдрушки. Тоже стоя, перед небольшим его портретом в рамке, как перед любимой иконой, еле заметно шевеля губами. В такие минуты Савва, если становился невольным свидетелем разговора, никогда ее не трогал. Вполне возможно, бабушка просила у деда в том числе прощения за растраченную почти попусту квартиру на 2-й Брестской, за продолжающую редеть библиотеку; но, зная немеркантильную бабушкину душу, можно было предположить скорее другое: она наверняка в который уж раз рассказывала деду о счастливейших годах, проведенных с ним рядом.
Периодически она действительно вынуждена была продавать редкие собрания сочинений. Дом потихоньку покидали философы начала века. Среди других уплыл и многотомник Дмитрия Мережковского, в красивом коленкоровом переплете с красными лампасами. Спустя годы (ни в коем разе не в упрек бабушке) Савва больше всего жалел почему-то именно о Мережковском, может быть, как раз из-за этого нарядного, памятного с детства переплета.
Порой она вставала у окна их теперешней двухкомнатной квартиры на 6-й Кожуховской, прикладывала ко лбу ладонь козырьком и, вглядываясь в округу, вздыхала: «Эх, Савка, все сметено могучим ураганом». Подобные ее замечания, надо полагать, касались не совсем и не столько безликих картин в окне, а чего-то куда более глобального.
Позже, когда дом пополнялся женами Саввы и они изредка устраивались всем семейством посмотреть телевизор, Валентина Семеновна постоянно переспрашивала: «А он что сказал? А она»? Никак не поспевала за современными ритмами. Оттого могла встать в середине какого-либо фильма и уйти на кухню, проронив по дороге: «Жаль собачки, век прожила, так и не увидела кинематографа».
Он любил читать ей свои стихи. Она никогда не выражала бурных восторгов, была сдержанна, несколько даже отстраненна, хотя слушала внимательно, сосредоточенно, чуть заметно покачивая головой в такт рифмам. Он был уверен, что в глубине души Ба им гордится.