Выбор
Шрифт:
В последние же три-четыре года у Василия появились новые приближенные любимцы, и случалось, что они не виделись с Вассианом неделями, но важные и особо важные дела он по-прежнему обязательно решал и с ним.
Затеянное ныне с Соломонией было первым, о котором князь-инок ничего не знал.
Ждала его час, второй - слушала часы. Хмурые сумерки за окнами сменялись полной тьмой. Но она велела не зажигать свечей и не мешать ей. Почему-то стала мерзнуть, хотя печь была топлена, и она прижималась к ней спиной и стояла так в темноте, чуть разжиженной лишь огоньками двух лампад густо-красной и густо-синей, и старалась представить, как Вассиан говорит сейчас Вассиану, как все объясняет. Ведь только же чистую правду должен говорить.
Заслышав его шаги, сама запалила две свечи и снова прижалась спиной к печке - разволновалась.
Вассиан улыбался. Развел руками:
– Представляешь, он пьянствует. Он крепко пьян.
– Царица небесная! Я же чувствую, что что-то не так. Он же никогда не пьянствовал.
– В молодости случалось, сам видел. Но на то она и молодость, чтобы все попробовать, пообжигаться и войти в разум. Я тоже сильно удивился, когда увидел. Сидят трое: он, Шигона и митрополит. Митрополит сразу поднялся и ушел. Не больно вроде и выпивший. А они двое прям под завязку, как говорят. Спрашиваю:
"По какому такому случаю?"
"Душу, - отвечает, - чтой-то жжет"
"Давно?" - спрашиваю.
"С Александровой слободы".
Он в Александровой недели две, говорит, сидел.
"С тех пор и пьешь?"
"Нет, - говорит и к Шигоне: - С коего дня пьем?"
"Со второго по приезде".
"Вот!"
Спрашиваю:
"А зачем?"
"Остужает, - говорит, - в душе жжение".
И улыбается, а глаза, вижу покалывают - все, значит, соображает, и спрашиваю тогда напрямую, какой гнев у него на тебя.
"На жену?! Ты что?! На мою святую супружницу! На пресветлую! Что говоришь-то! Какой гнев?"
"А пошто же не бываешь? Пошто двери заперли? Пошто людей ее не пускают на твою половину?"
"Какие двери?! Каких людей?!"
Разгневался, глаза заполыхали и к Шигоне: отвечай, мол, кто какие такие двери позакрывал и людей ловил. А тот отвечает, что тоже ничего не знает, и крестится, божится, что ничего такого злого не делал, не замышлял, и государь его тут же турнул, велел пойти и распорядиться, чтоб немедля все пооткрывали, а тех, кто так насамоуправничал, разыскал и наказал по всей строгости. Шигона тотчас исчез, а он стал уговаривать меня выпить с ним, хотя знает, что вовсе в рот не беру. Никогда так не уговаривал; и уважь, и сделай милость, и как ты можешь своему государю отказывать в такой просьбе, он-де и озлиться может, я этого, что ли, хочу? Никогда так со мной не говаривал. Ну пьянь пьянью! Быстро, правда, опамятовал, стих, и, когда я спросил еще, неужели ему тебя не жалко, ведь понимает, знает же, как ты переживаешь, как волнуешься за него и чувствуешь, что что-то с ним произошло ужасное, что заболел он, и верно ведь заболел, этим пьянством-то, и он, ты знаешь, вдруг как всхлипнет, на глазах слезы, и забормотал, что да, очень ему тебя жалко, так жалко, что слов нет и стыдно даже показаться тебе на глаза в таком вот виде. Расплакался, по-пьяному конечно, а вместе с тем вроде и не по-пьяному.
А после и говорит:
"Что ж она сама-то, коль так мается, не придет ко мне? Ведь говоришь же, что все чувствует".
В самом деле, пойди сама.
– Прямо сейчас?
– Ну что ты! Пусть проспится. Завтра. Проход-то Шигона открыл, сам меня через него проводил.
* * *
Опашень надела пурпурный муаровый с широким воротником из яркорыжей лисицы и янтарными пуговицами в серебре. И накапка выглядывала по бокам из прорезей ярко-желтая атласная блескучая с малиновыми тугими запястьями, шитыми скатным жемчугом и разноцветными каменьями. А кика была густо-вишневая парчовая с крупными лалами и изумрудами впереди и с поднизью в восемь шнуров с каждой стороны из крупных жемчужин, лежавших концами на лисьем воротнике. Сапоги одела тоже желтые сафьяновые с крупными игривыми рубинами
и узором из мелких кораллов. Платок же в руках держала прозрачно-легкого розового шелка. И набелилась, насурьмилась, щеки нарумянила, будто яблочки.Никогда еще так красно и ярко, так зазывающе не одевалась и не красилась. У колдовавших над нею девок глаза горели от восторга.
И благовония самые дивные, пьянящие не забыла.
И как пробил предполуденный получас, перекрестилась, попросила шепотом Царицу небесную заступницу пособить, не оставить ее одну в эти минуты - и двинулась, велев, чтобы никто ее не сопровождал.
Но переход, по которому накануне вернулся Вассиан, вновь оказался закрытым.
И другой тоже. Сама посмотрела.
И ринулась в третий, все убыстряя шаг и кляня ту дурью башку, которая все это устраивает, когда государь потерял в пьянстве разум! Ну ужо! Ужо она сама этим займется! Третий переход был тоже закрыт.
Тогда она почти уже бегом вернулась, накинула самую красивую белую, на горностаевых черевах и хребтах шубу и такую же шапку - и на волю, где при сильном ветре летел, лепил сырой, густой снег. Пошла к его терему через двор.
На высоком Красном крыльце из-за сильного снегопада никого не было. Она поднялась и вошла в большие парадные сени, где народу было довольно много: все кого-то или чего-то ожидающие и стражники у дверей в покои и палаты, в красных кафтанах, красных сапогах, со стальными топориками на плечах.
Все, конечно, земно ей кланялись, расступались, только стражники у главной двери вдруг встрепенулись и загородили ее.
– Прости, матушка-государыня! Не гневайся! Повремени чуток! Велено прежде доложить, кто идет.
– Доложить? Обо мне?!
– Обо всех, кто б то ни был. Не обессудь!
– Кем велено?
– Начальником.
– Когда?
– Намедни ввечеру.
Все вокруг позастывали, притихли, пораженные тем, что ее, ее вдруг не пускают.
И она была поражена, потрясена этой новой неожиданностью, но постаралась, чтобы внешне по ней все-таки никто бы ничего не заметил, даже заставила себя ухмыльнуться и сказать:
– Ну, коль велено, тогда побыстрей!
Но тут, к счастью, из боковой двери выскочил сам огромный начальник великокняжеской стражи, заросший чернущими волосами чуть не под самые глаза Никодим Сметанин и, кланяясь, разводя руками и сокрушенно вздыхая, сообщил, что она зря себя утруждала по такой непогоде-то - нет теперь государя на месте.
– А доложили, что здесь.
– Был, точно. Да отъехал.
– Когда?
– Да вот-вот.
– Куда?
– Не ведаю...
И пошел впереди Соломонии к выходу, показывая огромными ручищами, чтобы все расступились, очищая ей пути. А стражники с топориками уже выстроились по сторонам, выпроваживая ее.
– А ты-то почему не с ним? Ты ж всегда с ним, - спросила уже на Красном крыльце.
Но что он пробасил в ответ, не разобрала, потому что густой, сырой снег бил теперь прямо в лицо, залепил его мгновенно. Пришлось закрыться рукой и глядеть себе только под ноги. Спереди всю облепил. Бил и лепил. Бил и лепил.
* * *
– Это хорошо, что отъехал. Пить перестал!
– обрадовался Вассиан, зашедший к ней поутру узнать, как вчера все было.
Соломония сидела поникшая, мрачная.
– Не досказала я: обманул Сметанин - никуда он намедни не ездил. Яков Мансуров весь день был при нем, Мансуриха сказала. И Шигона был весь день. Челяднина звали Ивана, Глинского Ивана, митрополит был. Все точно. Перепроверила.
– Та-а-ак!
– Вассиан тоже помрачнел. Обхватил себя руками. Помолчал.- А пить продолжали, не знаешь?
– Спрашивала. Не больно.
Еще помолчал в глубоком раздумье.
– Выходит, и меня обманывал, коль так!.. Кто ж это посмел бы все вытворять без его ведома? Да против тебя. Кто посмел бы, рассуди! И зачем? Зачем? Вы не бранились перед его отъездом-то? Не было ли чего?