Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Дрейфуем. Не быстро.

Быстрее!

— Если встретите Галика… Его полное имя Галактион… Вы скажите, что я тоже здесь! Что я здесь! — Тамара кричит это вслед и бежит… Пробежав метров пять останавливается: — Что нам надо поговорить!

— Как говорил один мой любовник, — Анюша складывает ладони рупором, — надо срочно расставить все точки под вопросительными знаками!

— Сука ты!.. — вопль Тамары уже едва слышен. Разрумянилась и усаживается теперь на «носу»:

— Это Всевочка так говорит! — и уже с любопытством разглядывает меня.

Все в порядке, родная. Ревную как никогда и никто. Потому и сидим мы с тобой в одном корыте. Глуповато, конечно. Да ведь поэзия должна быть глуповата!

Анину главу я бы стал писать длинными и невероятно логичными, что называется, мужскими

фразами. Все же подробности, синеглазо осмотренные и втянутые в себя с той же чувственностью, с которой Елена Михайловна поглощает макароны под соусом, писались бы в скобках — самое важное, самое Нюшино, самое удивительное, как незабудки в высоком бурьяне, почти потерялось бы. Это почти (а звучит-то — как повелительное наклонение глагола почитать!) и свело бы с ума всех читателей… почитателей — как незабудки, волнующие совершенно иным, особым образом, если различишь их в разросшихся травах. Хотя и тавтологично, зато…

— Эй, соузник!

Если Анютина глава сделана иначе — жаль (повелительное наклонение глагола жалить). Я, кажется, вымотан, и порядком! Слова начинают аукаться во мне без спроса, либо когда засыпаю, либо…

— Подельник! Сокамерник, мать твою! — голос… все в ней сейчас чуть грубее обычного.

И Сидит — ступни сложены, точно ладони, колени развалены. И подол сарафана мог бы лежать аккуратней.

— Ты заметил? Он столкнул нас с места, когда я попыталась поставить ему диагноз! — уперлась локтями в колени. — Правда, я хотела еще и с твоим Блоком разобраться!

— Так! Вот это уже интересно!

— А заодно и с тобой!

— Еще интереснее!

— Ты как-то уж очень спокойно описываешь эту ситуацию — после венчания, когда бедная Люба ломает руки, а он все не спит с ней и не спит. Неделю за неделей. Месяц, за месяцем! Со своей обожаемой, несказанной, посланной свыше!

— Потому и не спит.

— Нет! Неправда! Он крови боялся. Он боялся насилия. Его прежние женщины ведь девицами не были! А тут надо было и власть, и, извините, силу употребить! Дай доскажу, — ей заранее скучны мои возражения. — И революции он тоже боялся до обморока. Но этот страх, живущий в подсознании, наружу, в сознание, пробивался прямо противоположным и — ложным желанием… крушения, гибели, крови. А корень все тот же — патологический страх насилия. В любом, даже в самом естественном виде. И ты, Геночка, поскольку ты этого не понял, даже не заподозрил, даже услышав в разжеванном виде сейчас, не воспринял, не принял — ты тютя, такая же, как и он! Летаешь в корыте, как он в облаках! Со своим автоматическим конформизмом наперевес!..

— С чем?

— Ты же почти уже отождествил себя с нашеньким! Это и называется: автоматический конформизм; человек принимает навязываемые ему суждения за свои собственные ради того, чтобы поддержать в себе чувство безопасности. Над тобой издеваются! Над подругой, которую ты себе, между прочим, в жены пророчишь, издеваются! А ты? Ты делаешь вид, что всю жизнь только и мечтал полетать с ней в корыте!

— А что я, по-твоему, должен делать?

— Я не знаю. Вниз прыгнуть!

— Глупо.

— А уж в корыте — на редкость умно!

— Ну, а твой-то герой что бы делал на нашем месте?

— На вашем месте? — и приспустила крылышки сарафана. — Склонял бы, конечно.

— Склонял бы место-имения?! — В моем голосе глупая злость. Но как чертовски хорош каламбур. Различила ли? Смотрит вниз.

До земли метров пять. Там песок. И пятнятся… похоже, что водоросли. Или ракушки. Не разглядеть.

— Все козлы всех! — накричалась, устала, почти шепотом: — В моем детстве это было везде нацарапано. В нашем парадном. В клубе на стульях. У одного солдатика на плече. Все козлы всех! Может, этот роман так и называется?

— Нюш, давай о приятном…— (потому что глаза у нее уже встали, как море, стеной, а они могут долго вот так стоять — не истекая). — Ты когда-то сказала, что Всеволод пишет неплохие стихи!

— Я сказала: хорошие.

— Почитай.

Пожимает плечами:

— Разве что в дополнение

ко всему вышесказанному?

— Ты ведь их не цитировала еще?

— Нет.

— Вот видишь!

Вздохнула:

— Посвящение — мне. Он его из Норильска прислал… через месяц после моего побега. Оно не любовное, на что я смертельно обиделась. Правда, к нему были приложены листки с губами разной формы. Сначала я не поняла. А потом, когда сосчитала — губ оказалась ровно тысяча: да это же милый мне шлет тысячу поцелуев! И не на словах — на деле. Целую неделю ходила как пьяная, всем улыбалась, — краешки губ ползут вниз, замирают там.

— Ну? Анюша!

— Без названия, — с кислой гримаской: — Анне-Филиппике.

Но мы научимся смеятьсяи не бояться быть смешными,с колючей грацией паяцевскользить сквозь толпы площадные,кричать, кликушествовать, ахатьс бестрепетностью лицедееви с детской истовостью ахатьнад неудавшейся затеей,заставить божию коровкускорее полететь на небко,где божии телятки дохнут,а может быть, едят конфетки.Все может быть! И то быть может,что мы научимся шаманить,—

(начав унылым бубнежем, теперь она выпевает уже каждое слово),—

нас перестанет грызть истошнобездомною собакой память,и будущность нездешней птицейсебя предъявит нам до срока!И мы не сможем возвратитьсяк порогу отчего острога.В сиротство, как в прореху, рухнемгрошовой ломаной монетой.И мы научимся друг другав толпе угадывать по смеху.

Сидит завороженная, точно после камлания. Или ждет моей похвалы? Что же, я готов!

Впрочем, вовсе не ждет:

— А хочешь, я тебе расскажу про счастье? Про последнее наше с ним счастье… Это было три года назад. Он вернулся в Москву из Норильска. И у нас с ним опять началось все со страшной силой. Однажды мы возвращались из гостей по Садовому кольцу, к Маяковке. Было поздно уже. Часов, я думаю, одиннадцать. Вдруг он берет меня за руку у плеча, а рука у него железная, и без единого слова буквально волоком волочит на другую сторону. А машины на каких скоростях в это время проносятся, ты знаешь. Я ору: «Идиот, кретин!» А он меня уже почти несет, я одной ногой по асфальту, а другой — по воздуху. И главное — нам совершенно нечего делать на другой стороне! Только мы до нее добежали, я дух не успела перевести, он меня развернул и — обратно. Что тут такое произошло? Я не знаю. Но только обратно уже не было страшно. Было…— она ищет слово, перебирая пальцами воздух: — Да, страшно весело! Пан, который вселяет панический ужас, сам-то всегда весел.

(Ветер веселый и зол, и рад. Сколько же я исписал бумаги про магию этого ницшеанского… ницшевского, вернее, слова. А в повести осталась одна крошечная ссылочка… Впрочем Аня, скорее всего, о другом!)

— Понимаешь, мы с Севкой стали одним и друг с другом, но главное — с этим жутким потоком, ослеплявшим, но обтекавшим нас… Мы рассекали его, празднуя каждый миллиметр нашего совпадения с этим ужасом! Нашей с ним изощреннейшей связи! Замирали на какую-то тысячную доли секунды и снова бросались вперед, в щель из света и тьмы. Воли не было — ни моей, ни его. Был поток, и он нес. Добежали. Я привалилась к дереву и сказала: «Дурак». Я никогда не была счастлива так. Так и чем-то таким, чем счастливы и не бывают! Я это уже тогда понимала. Но всю дорогу до метро говорила: «Редкий кретин!» А он только клюнет меня в темя и опять что-то насвистывает. Как будто и не было ничего.

Поделиться с друзьями: