Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Ты хоть что-нибудь понимаешь? — говорит вдруг Анюша.

Накрываю ладонью ладонь. Вырывает, сердита:

— Диагноз-то надо было ставить не тебе, а ему — нашенькому! — и вся свесилась вниз.

Там Семен. Он с сопением тащит странный, большущий сверток.

— Друг дома! Сенечка Розенцвейг! — Тамара, наверное, дочитав, яростно комкает листок, а теперь растирает его…

— Есть нужда? Там вон кустики, — Сема, по-моему, чем-то напуган. А приволок он — веревочную лестницу! И откуда бы?

— Нет, я все-таки это прочту! Вслух! — и она с отвращением разворачивает бумажку: — «…за косу и за волоокость. Как придет было с ней, все хотел, чтобы Машка косу свою рыжую расплела поскорей и поменьше чтоб выпивала».

— Я сейчас объясню! — Он не знает, что делать со свернутой

лестницей. И бросает ее у костра и бежит за Тамарой, а она от него, приставными шагами, по кругу, загораживаясь огнем:

— «Машка эта к четвертой рюмке не своя уже делалась. Из глаз — поджог, из кос — поджог. Только Севочке в эту зиму она всякая была люба. Ну а я свое дело знал твердо, мое дело — хрустальное, острое в шкаф запереть и стеклянную горку собой прикрывать. А она же как приголубит вторую рюмашку: „Пропадаю, — кричит, — попадаю! От мужа пропадаю. От свекровки пропадаю!“ — „Машка, чудо ты рыжее!“ — Севка мой воем воет. Как же, обидели его зазнобушку! И на руки ее и в снег несет!»

Семен как-то разом осел, на ту самую лестницу, обежав полный круг. А Тамара — та брызжет слюной:

— «А я только в окошко гляжу: ночь, луна и они, как две распородистые борзые, ну валяться, смеяться, любиться! Вот он, значит, всю дурь из нее в снегу-то повыбьет и обратно несет, всю изнеженную. Ее муж, когда выследил, чуть не до смерти забил! Только Севочку в ту весну уже Динища облепила. Ох и баба была — стригущий лишай, не отвяжешься! Вот он с Динкой, бывало, придет, а тут Маня звонит. Севка не был особенно против нее, пусть бы завтра, допустим, пришла, а жалел ее, дуру, что муж во второй-то раз точно убьет. Вот и прятались мы от Машуни. Мы Динку любили. Динка хуже была. Изо всех, может, хуже! Так вот ей почему-то он из Акутагавы читал. Никому не читал… Мне что было обидно — даже мне не читал. Ей одной: „Я постепенно лишился того, что называется инстинктом жизни, животной силой… Моя жизнь тает, как лед“. Прочтет и спрашивает: „Понимаешь?“ В ней одно было — пела. На разрыв. Джаз пела — прямо с пластинок, без нотной грамоты. Никакой у нее не было грамоты! Разве только за ГТО. А как завоет, затянет — немощны тут слова! Севка и приметил ее за то, привел прямо из кабака, между столиками ходила — кто пошлет, кто нальет. Один он приголубил. „Природа потому так прекрасна, что отражается в моем последнем взоре“, прочтет и опять: „Понимаешь?“ Ей, дуре, нечем понять, стакан хлопнет, а так запоет, будто… будто и поняла! Оторва подвальная. Я уж сколько ей раз говорил: „Динка, грибок-то с ног свести надо! Ты же мне перезаразишь…“» — Тамара с деланным интересом переворачивает листок. — Увы, на самом интересном месте рукопись обрывается!

— Объясняю! Был ряд причин! — Семен ерошит волосы. — Был! Ряд!

— Недоучка с дипломом! Жалкий Сальери, всю жизнь прозавидовавший светлому гению Моцарта! — Тамара подносит листок к огню, он горит на весу у нее в руке.

— Это же наверняка твои истории! Твои! — кричит Аня. — Для чего ты приписал их Севке?

— Приписал, — кивает Семен. — Сам себе удивляюсь.

— Проекция! — Аня, кажется, этому рада. — Конечно, проекция. Перенос! Наш автор увлечен психоанализом! Я тебе говорила? Мы для него — ходячие диагнозы! Тамара Владимировна что-то тут лепетала об Эдиповом комплексе некоего Галика. Что, по-моему, тоже вымысел. Но на диагноз чрезвычайно похоже!

— Что ты знаешь? Сидишь наверху и думаешь!.. — больше слов у Тамары нет, одна необходимость задирать голову вверх уже доводит ее до шипения: — Начала бы с себя! У тебя-то какой здесь диагноз? Мания преследования чужого мужа?!

— Дамы, барышни…— Семен суетится, раскладывая веревочную лестницу. — Вон какая здоровенная. И не добросишь до вас!

— Мой диагноз? — Анюша преисполнена решимости. — Я думаю, что это — типичный случай комплекса Электры! Гена, согласись, это — красивая идея: три главы заблуждений, болезненных извращений и наконец четвертая глава как их разбор, как излечение, как долгожданное освобождение!

Тамара — и та держит почтительную паузу. Я-то, конечно, мог бы спросить: ну а я тут при чем? Но воцарившаяся тишина к тому не располагает. Тем не менее уточняю:

— Комплекс Электры? Анюша… Значит, весь твой рассказ был о матери?!

— Наоборот! — рассердилась. — О матери я не говорю ни полслова! Об отце,

о брате, даже немного о бабушке — но только не о ней!.. Я убила ее неназыванием. Мне и сейчас о ней нечего сказать. Я бы рада! Потому что это приблизит конец, я уверена в этом. Но что мне сказать? Жалкое, безвольное и самодовольное создание, целыми днями жующее булочки и конфеты. Отец запирал от нее сладости — это и было единственным страданием в ее жизни. Когда он заставлял меня до десяти раз перестилать постель — из блажи, из фанаберии — или когда срывал с формы только что пришитый воротничок, она лишь кивала: «Надо, Нюточка, надо!» И за то получала конфетку! Она так и стоит у меня перед глазами — хомяк хомяком: за каждой щекой по леденцу!.. Лет до десяти я еще хваталась за подол, я искала в ней сострадания. А потом поняла, что этого вещества в ней в принципе нет! Отец и нахлопать мог, но он же умел и жалеть. А эта маленькая фабрика по круглосуточной переработке углеводов!..

— Нюх! Я лестницу буду кидать! Ты поймаешь? — Семен примеряется с совершенно, по-моему, бесполезным броском.

— Мне кажется, что она и не тужилась, что я сама на свет выгребала! Ей всю жизнь были отвратительны любые усилия, кроме жевательных. При этом отец всегда говорил: «У нашей мамочки есть только один изъян — я!» Конечно! В ней нет ни корысти, ни зависти, ни ненависти — на это же надо душевно потратиться. А ей лень. Она — полость, дыра, шкафчик для сладостей. Ты бы видел, Геша, как она ест! Если она так же чувственна в постели, тогда, конечно, папино обожание еще можно понять. Но я-то подозреваю, что вся ее чувственность исчерпывается актом соития с вермишелью под соусом. Она ведь у нас еще и неприхотлива! Губки вытянуты в восторженное «у-у-у», масленые глазки скошены к носу, а руки, иногда и без помощи вилки, не позволяют этому волнующему действу прерваться ни на секунду! — кивает, а теперь вот мотает головой: — Это надо снимать и показывать в секс-шопах за большие деньги!

Снизу — чьи-то хлопки. У костра рукоплещет Тамара:

— Я не вам, Анна Филипповна, не вам. Я — автору! Не у вас — хоть у него ума хватило не вставлять это позорище в канонический текст!

Аня словно не слышит. Наверно, и в самом деле не слышит. Пожимает плечами:

— Что еще? У нее ровный нрав, если, конечно, буфет со сладостями не заперт. Она готова часами выслушивать чужие беды, если, конечно, перед ней стоит сахарница, в которую можно макать клубнику… Она беззаветно предана отцу, потому что он — источник всех ей доступных радостей.

— Нюха! И вы, Геша, что ли? — он ерошит опять свои волосы, чем-то снова обуреваем. — Вы бы лучше попрыгали там, чем ля-ля разводить! Тут корыто и даст осадку! Или даже посадку! А? Нюха!

Как ни странно, Анюша послушно встает. Сладко разбрасывает руки:

— Ох! — опирается о мои плечи… Подпрыгивает осторожно, потом чуть решительней. Неподвижность посудины раззадоривает ее. Она уже не держится за меня. — Что ты расселся? Вставай! Давай вместе!

Я поднимаюсь. Какой-то толчок. Легкий — возможно, что померещилось. Все же корыто, а не батут! Руками страхую. Ловлю ее… Подпрыгиваю с ней вместе, осторожно, скорей — чтоб ее удержать. Все, по-моему, без изменений. Но ей нравится. Засиделась и повизгивает от удовольствия. Выталкиваю ее повыше.

— А-а-а! — вопль восторга.

— Спокойно, я вспомнил! — это голос Семена. Он куда-то идет от костра.

— Анюша, довольно! — я удерживаю ее. Вот ведь разыгралась. Приобняв, норовлю усадить: — Ты, по-моему, собиралась поставить диагноз и нашему автору.

— Фух, — уселась, обмахивает себя ладонями. — Сейчас отдышусь и поставлю. А ты что думал? Рильке, между прочим, сам отказался от психоанализа, хотя какими-то навязчивостями и маялся, потому что боялся, что перестанет писать! Без диагноза не бывает писателя! Только дай отдышаться.

— Осторожней, Анюша! — говорю как можно серьезней. — Он прочтет твой диагноз да и — перестанет писать! И останемся мы с тобой в этом вот подвешенном состоянии!

Напугал. Округлила глазища, решает, как быть.

Странный сильный толчок!

Боже мой! Семен на какой-то длиннющей рогатине… и Тамара ему помогает… держат на весу веревочную лестницу. Рогатина снова вонзается в наше корыто. Но снизу. Не сбоку. И лестницы не ухватить! Мы с Аней уже на коленях…

Толчок. Они умудрились сдвинуть нас с места!

Поделиться с друзьями: