Вьюжной ночью
Шрифт:
Каждый раз они вытаскивали по два, три, четыре чебака. Последние два захода ничего не дали, даже травы не было, грязь только. В ведре плавало девятнадцать чебаков и три щуренка. Колька нелепо прыгал возле ведерка и глупо улыбался. Он всегда прыгает, когда сильно радуется. И только при отце боится. Тот, глядя на него, прыгающего, всякий раз укоризненно качает головой: «Ну и придурок растет, едритвою налево!»
— А мальки тутока все одно подохнут, — проговорил Санька и указал на озеро: — Оно же высохнет.
В реке на виду у Боктанки было три брода, два с водяными провалами-ямами (взрослые еще как-то пройдут, а мальчишкам опасно) и третий мелкий. К этому, мелкому, они и пошагали. Санька нес бредень, а Колька ведерко.
Наверное, раз в десятый заглянули в ведерко: как они там, рыбешки?.. Ничего, ворочаются. У брода Санька спросил:
— Плавают?
— Три кверху брюхом.
— А дышут хоть?
— Дышут, дышут.
Брод на самой ширине Чусовой. Здесь вечный шум, плеск, бульканье. Вода несется, несется. На дне гладкие, скользкие — едва устоишь — гальки и камни. Их страсть сколько, галек и камней, будто со всех гор скатились. Рыбешки проносятся. Из них есть упрямцы: встанет рылом против потока и стоит себе, лишь хвостиком да плавниками пошевеливая. Вроде бы мелко, вот оно, дно-то, а ступишь и — до пояса. Колька впереди, Санька сзади. Шагают. Штаны у обоих засучены выше колен. Рубах нету. Теплые дни стоят, зачем рубахи. До чего же студена вода, аж дрожь пробирает. Она в Чусовой студена даже в жару. У берега глубже и тенисто — только камни видать. И кажется, что это не просто камни, а столбы каменные из темной пучины выпирают. Хорошо видны пупырышки на спине Колькиной, крупные такие пупырышки, от озноба. Саньке смешно от этого, и он, желая повеселиться, с ходу зачерпнул в ладонь студеной воды и плеснул Кольке на спину. На пупырышки. Колька вскрикнул, выгнулся и, поскользнувшись, — он стоял на камне, раздумывая, куда бы лучше ступить, — боком повалился в воду, на ведерко. В последний момент он поднял руку с ведерком, но вода с рыбой все же выплеснулась. Шесть чебаков понесло по течению кверху брюхом, а остальных рыбин будто и не бывало — вмиг в воде исчезли, хоть бы хвостами вильнули на прощание. Выпрямившись, Колька — раз, раз! — успел все ж таки ухватить две рыбешки и, отчаянно барахтаясь, выскочил на берег, зацепив штаниной за надломленную вицу. Он что-то шибко уж испугался. А Санька долго бежал по берегу, забредая в воду и пытаясь подтянуть к себе хворостиной чебаков, плывших кверху брюхом, злясь на себя, на Кольку и на рыб. Больше почему-то на рыб.
На траве стояло пустое ведерко, а возле него лежали четыре затихших рыбки.
Колька сидел. Правая штанина у него была порвана. На штанах и так-то две заплатки, а теперь появилась еще и дыра какой-то странной треугольной формы. Санька представил себе, как обозлится Василий Кузьмич, как будет орать на все подворье, плеваться, и ему стало жалко Кольку, захотелось сделать для него что-нибудь хорошее-хорошее, чтобы Колька успокоился, снова стал бы веселым, но он не мог ничего придумать и сказал:
— Ну, че ты полетел-то, как колода? Я ж пошутил.
— Пошутил. Никуда я не пойду. Иди отсюда. Уходи, зараза несчастная!
Какие у него острые, злобные глаза, вроде бы и не Колькины — иголки, а не глаза. В таких случаях лучше не приставать к человеку, обождать. Санька, поняв это, тоже сел, помолчал. Но он не привык молчать.
— Я ж говорил тебе, что надо бы котелок взять. А ты: нет — ведро. В котелке-то все они подохли бы и поверху поплыли бы. И мы бы поймали их.
— Иди ты!
— Бабка сказывала, что у Канмаря тоже тако озеро есть. — Это Санька соврал, бабка ничего не говорила ему. — Давай завтра половим там, а? Вставай давай. Че уж!..
В избах на горе начали зажигаться слабые красноватые огоньки.
ЗА БАБКИНЫМ СТОЛОМ
В перемену к Саньке подошел Федька Касаткин и сказал вполголоса:
— Слушай, ты не против, если я ночую у тебя сегодня, а?
— Ладно, пойдем.
Федька — сын кулака, сосланного сюда откуда-то с далекого юга, немногословный парнишка, по-мужичьи слегка сутулый, бедно одетый — пиджак, видать, из дорогого сукна, но старый-престарый; рубашка тоже старенькая, чуть ли не единственная, но всегда чистая, проглаженная. Среди мальчишек своего класса Федька учится лучше всех. Лишь две девчонки по отметкам не отстают от него. Касаткины живут в дощатом бараке, отец и мать на стройке работают. Федька говорит, что раньше они жили в степной деревне и был у них «большой, в три комнаты дом», много овечек, коров и лошадей, а вот батраков не держали, «чисто все делали сами», и так приходилось ишачить, что поспят, бывало, мужики (старший Федькин братан, умерший в Боктанке в начале года, и отец) часиков пять — и снова на ногах. Так это или не так, Санька, конечно, не знает.
Весна нынче выдалась поздняя, холодная и голодная. В магазинах внезапно исчезли продукты, на базаре все страшно вздорожало, и цены, по выражению бабки Лизы, «кусалися так, что и не подступишься». Вчера Санька видел двух старых мужиков и пожилую женщину необычной внешности: узкоглазые, широколицые, скуластые, в длиннополой, цветастой нерусской одежде. Сидели они возле столовой, на земле, грязные, жалкие, пугая прохожих. И всем было ясно, что откуда-то из далекого далека, с неведомых мест приближается голодуха.
В школе начали учить ребят, как разводить кроликов. Санька купил у знакомого школьника двух самочек и самца, поселил их в хлеве, кормил, поил, убирал за ними навоз. Славная животинка — кролик: что ни дай, все слопает. И плодовитый. Везде теперь в хлеву кролики. Мясо кроличье вкусное, бабка любит его даже больше, чем курятину. Только вот роются, как свиньи. Все в хлеву изрыли. Санька просто диву дается, глядя на них.
Федькина семья, по всему видать, жила в Боктанке плохо, беднее бедных, и Федька часто напрашивался к кому-нибудь из одноклассников на ночлег, тогда он мог сытно пообедать, поужинать, позавтракать, поспать в теплой сухой избе. Он ни перед кем не лебезит, не принижается и спокойно говорит тому, другому: «Слушай, а если я сегодня заночую у тебя?» — и эта простота и уверенность нравятся Саньке. Не всякий брал его с собой, многие сочувственно вздыхали и… отказывали под разными предлогами. Он чаще всего ночевал у Саньки.
— Сегодня что-то много задали уроков, — сказал Федька. — Придется посидеть.
Можно по голосу узнать, что Федька не здешний, он по-южному акает, тогда как все боктанцы окают, и сильно, не говорит «че», «пошто», «робить», «вчерась» и других уральских слов. Правда, у него тоже есть свои, непонятные боктанцам, слова.
— Сестренка моя заканчивает школу, — продолжал Федька. — И ей хотелось бы на курсы машинисток поступить. Только не знает, есть ли где такие курсы.
— В Свердловск надо ехать. А в институт не хочет?
— С институтом ничего не выйдет.
— Боится, что не сдаст?
— Да нет, — махнул рукой Федька. — В институт же не принимают раскулаченных. Ты что, вчера родился, парень, что ли?
— Интересно! Так ить раскулачивали-то не ее.
— Тут мало интересного, слушай.
— А если взять да скрыться куда-нибудь. И потом сказать, что из рабочих.
— А документы?..
Дома у Семеновых были гости — долговязая тощая баба с тремя девочками, одна из которых была немножко постарше Саньки с Федькой, а другие — малышки-погодки. Все четверо в темной, пропыленной несвежей одежде, на платьишках заплатки. Сидели за столом. Ели. На столе — редька с квасом, квашеная капуста, картошка в мундире, соленые грузди, паренки и яички — все свое, домашнее.