Взятие сто четвертого(Повесть)
Шрифт:
Трое суток они не уходили домой — чистили, мыли и проверяли циклотрон. На всякий случай. Как потом сказал мне Плотко, самым трудным вопросом в ту пору был «вопрос жены».
И однажды ранним утром вновь раздалось:
— Включить охлаждение!
— Включить генератор!
— Всем уйти!..
Может, плюнуть и всем уйти по домам? Куда им, собственно, было спешить? Зачем не спать ночами, не есть сутками, не дышать свежим воздухом, не ходить в кино, не сохранять здоровье — не жить спокойной человеческой жизнью? Ну, так годом позже они нашли бы 104-й элемент. Ну, так вторыми, а не первыми. Ну, так не нашли бы его совсем, — разве человечество, прожив последние две тысячи лет без 104-го, не проживет еще столько же? И разве мир перевернется, если лавровые
Не считайте такую постановку вопроса искусственной, имеющей заранее подготовленный ответ. Когда на шестую ночь свалился Друин и Юра Оганесян застал его спящим в кабинете на узеньком диванчике под вымпелом: «Лучшему подразделению в соцсоревновании», он тоже задал себе этот человеческий вопрос: «Зачем спешить?»
Я понимаю: престиж. Это, конечно, важно, и никто не собирается сбрасывать его со счетов. В кабинете у Флерова висел на стене плакат, который он называл «позорным»: десять новых трансурановых элементов, открытых с 1940 года по сегодняшний день. В графе «страна» — ни разу «СССР». И вот близка победа…
Но, глядя на Друина, калачиком свернувшегося на диване, Юра Оганесян не думал о плакате из флеровского кабинета. Он постоял немного и на цыпочках пошел прочь: пусть выспится человек, устал. А когда минутой позже в комнату, где находился пульт управления циклотроном, ворвался проснувшийся Друин, им тоже двигали какие-то иные — человеческие — мотивы.
Какие же?
Я понимаю: характер. Ну, просто человек не умеет медленно работать, ему не терпится — я сам обычно тороплюсь сказать читателям то, что мне становится известно, и не умею высиживать или вынашивать материал, — и тогда все кипит вокруг, все горит в руках… Но, право же, они обладали совершенно разными характерами и привычками. Почему же среди них не нашелся хотя бы один, который сказал бы: «Братцы, вы в своем уме? Чего вы летите? Гляньте-ка туда, гляньте-ка сюда: тихо, спокойно, уютно, и никто не торопится, зарплата идет…»
Быть может, все они были охвачены единым азартом? Ведь постоянно они делали что-то такое, без чего нельзя было идти дальше, и получалась у них своеобразная гонка с промежуточными финишами, как у велосипедистов. Но, как мы знаем, помимо действительно азартных промежуточных «лифтов», у них были и изнурительные «ступеньки» — маленькие будничные дела. От них «что-то» зависело, без чего «что-то» не сделаешь, от чего, в свою очередь, зависело еще «что-то», что создавало условия для «чего- то», без чего нельзя было проверить «то», что помогало построить «лифт» и с его помощью вознестись или не вознестись к успеху. О, как далека была каждая «ступенька» от конечного результата! Но чтобы ее перешагнуть, приходилось отказывать себе сегодня, сейчас, сию минуту в каких-то маленьких, но удовольствиях, в каком-то пусть мнимом, но покое, в каких-то домашних или семейных прелестях — приходилось тратить реальные часы жизни на призрачную удачу впереди.
Если бы кто-нибудь сказал: «Вот так их жизнь становилась подвигом», я бы не считал подобное утверждение напыщенным преувеличением.
Но почему они так жили и так работали? Одним азартом этого не объяснить. Конечно, у них было право и на честолюбие, даже на тщеславие, и на спортивную злость, на заработок, в конце концов, — они не ангелы, а люди. Но дважды в месяц они приходили бы к окошечку кассира и без ночных бдений, без головных болей, без горения.
Нет, не потому они спешили.
Попробуйте спросить стайера, почему он бежит по дорожке стадиона, а не ходит пешком, — да просто потому, что он стайер. Бегать — его профессия.
Вероятно, спешить — профессия настоящих ученых.
В сутки каждому из авторов нового элемента было отпущено, как и всем смертным, двадцать четыре часа жизни. Сколько-то они обычно спали, — учету не поддается, у них был «ненормированный сон»; десять часов работали; остальное время думали
о работе. Где бы и какой разговор они ни заводили — о футболе, о балете, о международном положении или о ресторанном меню, — он неизменно «заканчивался чемберленом», как сказал Юра Оганесян, — возвращался, словно заколдованный, к 104-му элементу. Вот, собственно, и все. Им так хотелось — понимаете? — так нравилось им жить. Им было так интересно.В пять утра Флеров мог позвонить домой Оганесяну и спросить: «Юра, я вас не разбудил? Так вот, если вместо урана…» — и за этим следовал двухчасовой серьезный разговор, а перед этим угадывалась бессонная ночь. Сколько раз у каждого из них звучали по утрам и ночью телефонные звонки, к которым жены привыкли так, что даже не слышали трезвона, как не слышали пароходных гудков, несущихся ночью с Волги. А куда им было деваться, настоящим женам настоящих ученых?
И еще один чисто организационный мотив — о нем сказал мне Флеров: «Если работу, которую можно сделать за сутки, растянуть на неделю, она не будет сделана вообще», — что тоже очень верно. Итак:
— Всем уйти из опасной зоны!
— Включить высокое напряжение!
Опыты продолжались.
…За час до того, как подняться на трибуну конгресса, Флеров получил телеграмму. Он прочитал ее, положил в левый боковой карман и минут пять сидел неподвижно, глядя поверх голов, через весь зал, в окно — в небо.
Договоримся сразу: из 104-го элемента ни самовара, ни пушки не сделать. Больше того, он открыт, но его, как мы знаем, нет. Физически. В ящике стола Георгия Флерова лежит подробное описание опытов, а в фотолаборатории у Светланы Третьяковой — стекла со следами ста пятидесяти ядер.
И это все.
Спрашивается: зачем ломались копья?
Этот вопрос рано или поздно должен был возникнуть, хотя известно, что из теории относительности Эйнштейна шубу тоже не сошьешь.
Нельзя с утилитарной меркой подходить к таким делам, тем более что скептическое «ну и что?» способно убить любой результат любого труда, даже если его можно увидеть собственными глазами или ткнуть в него собственным пальцем.
Но коль возник вопрос — давайте отвечать.
Я не хотел бы ограничиваться общими словами о том, что ядерная физика — это ручей, который впадает в реку, называемую наукой; что науки помогают людям познать законы природы; что природа состоит из «кирпичиков», а каждый «кирпичик» — это ядро с протонами и нейтронами и с тайнами их взаимодействия; что новый, 104-й элемент есть шаг на пути к разгадке тайн ядра — следовательно, к раскрытию тайн природы. Все это верно, все это знают, и писать об этом так же легко, как повторять таблицу умножения.
Переведем разговор на более сложный конкретный лад — неужто об открытом нашими учеными 104-м больше и сказать-то нечего?
Один английский физик сказал — сказал примерно так, что по сравнению с аномалией америция, перспективы исследования которой даже трудно себе представить, новый, 104-й элемент не что иное, как «трофей, повешенный на стену».
«И вся любовь!»
Я не физик, мне очень трудно полемизировать с профессором Оксфордского университета, тем более что он пользуется большим авторитетом и его оценки заслуживают безусловного внимания. Правда, не скрою, мне чуточку обидно за 104-й, хотя, с другой стороны, я понимаю, что надо умерить пыл и не трубить в фанфары, преувеличивая его значение.
Помню, когда Флеров, вернувшись из Парижа, впервые официально сообщил сотрудникам всего института об открытии нового элемента — это было в конце рабочего дня, в конференц-зале собралось человек двести, и авторов открытия торжественно посадили в президиум, — мне показалось, что присутствующие отнеслись к сообщению излишне деловито и слишком сдержанно. Только потом я понял, что отсутствие «бурных аплодисментов, переходящих в овацию», объяснялось не только тем, что люди устали, и не только тем, что они и без официального сообщения знали о происшедшем, но в большей степени тем, что они отлично представляли себе место, занимаемое 104-м элементом в перечне всех открытий.