Я и Она. Исповедь человека, который не переставал ждать
Шрифт:
Мы выбрали имена до того, как предприняли попытку. Люси и Винсент – в честь Люси-Винсент-бич, нашего любимого места на Мартас-Винъярд.
Кэри была против: ей было довольно жить в настоящем; она не хотела притворяться, что что-то – реально, когда на самом деле это не так.
Верить, говорил я ей, значит делать реальным.
Она улыбалась мне, закатывала глаза. Наши различия – тогда – заставляли нас дорожить друг другом. Я верил в знание; она верила в неуверенность. Я верил в контроль; она верила в подчинение. Я верил в то, что могло быть; она верила в то, что было.
– Но ты же сама написала мне письмо от поклонницы, – шутил я. – Пятая глава исцелила тебя от твоей «ведерной проблемы».
– Да я просто флиртовала, – парировала она. – Кроме того, моя проблема с ведром никуда не делась.
– Любимая, – говорил я, – тебе необходимо прочесть мою следующую книжку.
В моих мыслях у нас уже были близнецы, девочка и мальчик, Люси и Винсент. Родившиеся до того, как родились.
Я напоминал Кэри, что она проделала нечто похожее и с Ральф. Ее прежний бойфренд не хотел собаку, и поэтому в течение целого года Кэри делала вид, что у нее есть собака по имени Ральф – да, в шутку, и чтобы поддразнить бойфренда, но еще и для того, чтобы склонить его на свою сторону, убедить его, что иметь собаку было бы весело. Она притворялась, что
Бойфренд не увидел в этом ничего забавного или очаровательного – только проявление агрессии. Неудивительно, что они рассорились, а еще через несколько месяцев подруга позвонила ей и сказала, что у них народился выводок щенков. Кэри влюбилась в первого же щенка, которого взяла на руки, в немецкую овчарку, как две капли воды похожую на ту собаку, которую она все это время воображала.
– Вот видишь, – говорил я ей. – Мы действительно видим вселенную одинаково.
– Но я представляла себе кобеля.
– Это незначительная деталь, – возражал я. – Ты хотела Ральфа – и у тебя есть Ральф.
Когда мы попытались в первый раз, Кэри ощутила резкую боль внизу живота. Кэри была не из тех, кто встает на уши от любой боли, но она стала настолько острой, что мне пришлось посреди ночи везти ее в отделение «Скорой помощи».
Она сидела рядом со мной, прикрыв глаза, и старалась глубоко дышать. То и дело морщилась, потом возвращалась к своему дыханию. У нее отлично получалось жить в настоящем, даже если оно было неприятным.
Был август, жаркий и душный. Потный молодой человек, чересчур тощий, с волосами, убранными в «конский хвост», мерил шагами приемную, кровь из пореза на плече пропитала его белую рубашку. У него были большие, испуганные глаза и длинные, деликатные пальцы пианиста. Маленькая полная женщина сидела напротив нас и стонала. Руки и ноги у нее были толстыми, как сардельки, но лицо красивое. Она сбросила туфли и сняла носки, словно от этого ей могло стать легче. Ступни у нее были сухие и мозолистые, ногти на ногах выкрашены розовым. Медсестре пришлось трижды вызвать ее, прежде чем она подняла взгляд; она будто позабыла собственное имя. Туфли она взяла с собой, а носки так и остались лежать.
Когда медсестра выкликнула фамилию Кэри – мы ждали уже два часа, – она повернулась ко мне и сказала:
– Моя сестра была беременна, когда погибла.
Я не знал, что ответить; это было последнее, что я ожидал от нее услышать.
– Когда я рассказывала тебе ту историю, об этом я умолчала.
– Это не твоя вина, – пробормотал я.
– Я просто хотела сказать тебе, – проговорила она, и мы вместе пошли в кабинет врача.
Это была одна из первых историй, которую она рассказала мне о себе, когда мы начали встречаться. По случаю выхода ее отца на пенсию она купила ему курс обучения в летной школе; он стал пенсионером рано, ему едва перевалило за пятьдесят. Получив лицензию, он планировал взять с собой Кэри, ее сестру Паркер и их мать в полет над Беркширом. Но в то утро Кэри проснулась с гриппом и не смогла встать с постели. Она уже много лет не заболевала ничем так серьезно – с тех самых пор, как в шестом классе подхватила ветрянку. Отец говорил, что они могут перенести полет, но Кэри настояла, чтобы они летели без нее; ведь всегда бывает следующий раз.
Даже если бы кто-нибудь вспомнил, что это она купила курс обучения, что это была ее идея, никто не стал бы ее винить.
Во время похорон муж Паркер – точнее, вдовец – наклонился к Кэри и сказал: «Она была беременна. Она сказала мне пару дней назад».– Может быть, нам не суждено иметь детей, – говорила она. – Может быть, мы просто должны принять это.
Мы готовили салат. Я чистил морковь, Кэри резала салатные листья. Стук ножа по разделочной доске, кучка морковных очисток в раковине, урчание и хлюпанье измельчителя отходов – у нас обоих было сильное ощущение дежавю. Будто разговор, который должен у нас вот-вот состояться, уже произошел, будто мы читаем сценарий. Я помнил наизусть все свои реплики. Я даже знал, что сейчас скажу какую-то глупость, что вот-вот совершу ошибку.
– Ты слишком легко все принимаешь, – сказал я.
– Так проще жить.
– Тебе, может, и проще. Но ведь это наша жизнь.
– Это мое тело.
– Не думаю, что тебе следует так легко сдаваться.
– Ты же слышал, что сказал врач.
– Доктора не всеведущи.
– Все имеет свою причину, – возразила она.
– Но мы говорили о том, что у нас будут дети, – сказал я. – У них есть имена.
– Это была неудачная мысль.
– Я видел их, – настаивал я. – Они были настоящими.
– И вовсе они не были настоящими, – сказала она.Я не мог заставить себя сказать ей о том, что думал на самом деле: что именно чувство вины перед сестрой – перед всей семьей, но особенно перед беременной сестрой – было причиной ее эндометриоза. И вина, если только она не изменит свои мысли, никогда не позволит ей забеременеть.
Врач рекомендовал немедленно удалить яичники – на каждом из которых была киста размером с грейпфрут, – прежде чем кисты прорвутся. Ее мочевой пузырь, кишечник и матка были покрыты рубцовой тканью.
Мы пошли к специалисту по репродукции, который предложил иной выход, нежели удаление матки: сделать операцию, чтобы удалить кисты и выскрести рубцовую ткань, а вслед за этим как можно скорее – пока Кэри восстанавливается – провести репродуктивное медикаментозное лечение и инъекции гормонов.
Кэри провела в больнице четыре дня, оправляясь после операции; я спал на раскладушке подле ее кровати, отвечая на письма читателей. В первые несколько ночей, когда у Кэри в носу была трубка, и она была слишком слаба, чтобы разговаривать, она похлопывала по боковине кровати, и так я узнавал, что она хочет пить – я скармливал ей ледяные кубики – или чтобы я несколько минут посидел рядом с ней.
На третий день она смогла встать с кровати и дойти до ванной комнаты. Я спросил, нужна ли ей моя помощь, но она отказалась; она прошла мимо меня, плотно запахнув больничный халат.
Кэри провела в ванной десять минут, и я подошел к двери; тогда-то я и услышал, что она плачет.
Я распахнул дверь. Она смотрела вниз, на шрам.
– Нам обязательно было это делать?
– Если мы хотим детей.
– Это как-то неестественно, – проговорила она.Ссоры наши были тихими ссорами. Иногда мне казалось, что ссорюсь только я. Она обычно оставалась невозмутимой: когда злилась – она пела; когда была счастлива – она пела. Что бы ни происходило, она уходила в домашнюю студию и пела: песни, которые уже перепевала по сотне раз, – или песни, которые складывались вместе со словами, слетавшими с ее губ. Некоторые песни – прекрасные песни, которые заставляли меня забыть, из-за чего я злился – она пела лишь однажды; я никогда больше их не слышал. Я просил ее – это был мой способ извиниться, сделать шаг к примирению – спеть песню, которая мне особенно понравилась. «Ту, где поется о пробуждении», – говорил я, и она отвечала: «Не знаю, которую ты имеешь в виду», и я говорил: «Ну, ту, которая про сон – там еще такая мелодия…», и я, как мог, напевал припев, и она смотрела на меня безо всякого выражения, будто никогда ее не слышала. «Извини», – говорила
она.Я ей верил.
Многим людям свойственно быть настолько агрессивными, отказываться подарить нечто прекрасное, нечто такое, что могут подарить только они, – песню, которой никто на свете больше не знает. Но в ней не было такой агрессивности, а если и была, то она была выше этого. Потому-то я и верил, что она просто не помнит; верил, когда она говорила, что на самом деле это пела не она – это что-то пело через нее, проходило через нее так же, как вода, воздух и жизнь проходят через тело.
Эти песни утрачены; я не могу их вспомнить. А она была не против таких утрат. Все приходит и уходит, говорила она, именно поэтому так драгоценно то, что еще здесь. Здравствуй, прощай – единственная история, которую мы знаем.
Нам пришлось немало потренироваться в «здравствуй и прощай»: я ездил по городам, рекламируя свою вторую книгу – «Это уже в пути. Как создать жизнь, которой вы всегда хотели», а она пела в клубах на Восточном побережье. Если мы уезжали одновременно, она брала с собой Ральф, и они останавливались у знакомых или в отелях, где привечали домашних животных. Она звонила мне в мой гостиничный номер и говорила «парк», «беги» и «мальчик» – эти слова заставляли Ральф лаять в телефонную трубку.
– Видишь, – говорила Кэри. – Она скучает по тебе.
– Она счастлива везде, где бы ни была, – возражал я.
Когда у Кэри была овуляция, мы возвращались домой; мы не хотели пропустить ни единого месяца. Я летел домой из Сиэтла, несмотря на то, что что на следующий вечер мне предстояло выступать на конференции в Лос-Анджелесе; Кэри ехала домой из Бостона – летать она не любила, – несмотря на то, что через два часа должен был начаться следующий концерт в Нортхэмптоне, где она выросла.
Каждое утро после пробуждения и каждый вечер перед сном я закрывал глаза и медитировал о детях, которые у нас будут. О Люси и Винсенте.
Я верил в чудеса и в качестве доказательства их существования у меня были сотни писем: люди, которые прочли мою первую книгу, а потом исцелили себя – с помощью одних лишь своих мыслей – от диабета, гипертензии, рассеянного склероза, рака печени. Мужчина, которому говорили, что он никогда больше не будет ходить, убежденный пятидесятник, которому не помогало даже наложение рук, прочел мою книгу, поверил, что снова встанет на ноги, визуализировал это, вел себя так, как будто это уже случилось. Он велел убрать из дома подиум для инвалидной коляски, который вел к входной двери. Через две недели, когда ничего не произошло, он продолжал верить – и в доказательство своей веры отказался от инвалидного кресла. На следующий день он пошел. «Я не удивился, – писал он. – Все удивлялись, даже моя жена, но не я». Девочка-семиклассница писала, что у нее выпали все волосы – у нее, как и у ее отца, была алопеция; и ее мать прочла мою книгу и научила ее моим методам. Девочка сделала себе «шкатулку творения» и внутрь шкатулки положила фотографии себя самой до того, как лишилась волос, поверила, что волосы снова отрастут, даже раздала все головные уборы, которые подарили ей друзья и подруги, и всего через несколько месяцев посылания во вселенную намерения, убежденной веры, ее волосы снова начали отрастать.
Эти люди, которых я вдохновил, теперь вдохновляли меня: если я помог им уверовать, то их письма могли укрепить мою собственную веру.
Я обустраивал детскую; купил коробку подгузников; купил две пары детских носков, два крошечных зимних чепчика. Прошло три месяца, пять, восемь, десять – больше времени, чем младенец провел бы в утробе Кэри. Ответ, исходил ли он от теста на беременность или от тела Кэри, всегда был отрицательным.
Для меня это «нет» означало «пока нет».
Для Кэрри «нет» означало – нет; означало «может быть, никогда».
И ее это прекрасно устраивает, говорила она мне. Если принимать то, что происходит, говорила она, если принимать то, что дарит тебе жизнь, то это и есть дары.После года попыток домашний тест сказал «да».
– Ну, это он так говорит , – сказала она мне.
– Я знал! – воскликнул я. – Я знал, что это произойдет!
– Нельзя знать наверняка, – возразила она. – Может быть, тест ошибся.
– Иисусе! – возмутился я. – Ты как будто хочешь , чтобы он сказал «нет».
– Нет, – сказала она. – Я просто не хочу, чтобы ты слишком сильно надеялся.
– Я очень надеюсь, – возразил я. – Я всегда очень надеялся.
– Об этом я и говорю, – сказала она. – Ты предпочитаешь быть уверенным, но как вообще можно быть в чем-то уверенным?
– Ты держишь эту уверенность в руке.
– Я не имею в виду это , – она положила тест на кровать. Я не хотел касаться ее; боялся, что от моего прикосновения розовая полоска исчезнет. – Я имею в виду, – продолжала она, – что нельзя быть уверенным, что тебе суждено что-то сделать, до тех пор, пока ты этого не сделаешь. Может быть, нам не суждено иметь детей.
– Будь добра, прекрати так говорить.
– Я не стараюсь разочаровать тебя, – пояснила она. – Просто дело в том, что я не чувствую себя беременной.
– Но ты беременна.
– Может быть, – согласилась она.
Спустя несколько дней я был в Денвере, когда она позвонила. Едва услышав ее голос, я все понял. Я сказал ей, что не могу разговаривать, как раз сейчас ухожу на интервью, позвоню ей, когда вернусь в отель. Никакого интервью не было. Я лег в кровать, закрыл глаза и пытался силой воли сделать неправдой то, что она не сказала, но я услышал в ее тоне, в том, как она сказала «привет», свое первое слово – чуть слишком радостно, но под этой радостью прятался страх.
Телефон звонил весь вечер, но я не брал трубку. Мне хочется думать, что я делал это по доброте душевной, из желания защитить ее от себя, от недобрых слов, которые я хотел ей сказать, но в этом был и злой умысел: я хотел заставить ее ждать; я хотел, чтобы она провела эти несколько лишних часов в тревоге о том, что я скажу.
– Мне жаль, – сказала она, это были ее первые слова, когда я взял трубку, за несколько минут до полуночи.
– Мне тоже, – отозвался я.
– Я так разочарована…
– Я тоже.
– Как бы мне хотелось, чтобы ты был дома!
– Я буду дома утром.
– Ты сердишься?
– Нет.
– Ты уверен?
– Уверен.
– Я тебе не верю.
– Я не сержусь.
– Сердишься.
– Иисусе! – вздохнул я.
– Но я же слышу, – сказала она.
– Я не сержусь!
– Скажи мне это снова, – сказала она. – Скажи это так, будто действительно так думаешь.Тот год, когда он стал чувствовать камешек в ботинке.
Меньше, чем камешек – назовем это песчинкой. Тот единственный страх, от которого нельзя было избавиться медитацией или позитивным мышлением. Он мог снять туфли и носки, вытряхнуть их, вымыть ноги, но на следующее утро, после того как он оделся, она была тут как тут, он чувствовал ее, ставшую чуточку больше, чем накануне: песчинку, свой величайший страх.
Мне – человеку, который это пишет, – легко оглянуться назад и сказать, что это был тот самый момент, но даже он знал это уже тогда.