Я, которой не было
Шрифт:
Как в детстве. Ни желто-зеленых пятен. Ни вони. Ни чувства, что между ног колючая проволока, когда писаешь.
— Я обеспечил тебя лекарствами.
И это тоже была правда. Он давал ей белую таблетку каждое утро и каждый вечер и позволял запивать стаканом кока-колы. Ей очень нравилось.
— Я забрал тебя назад во Владисту.
Она все кивала. Он забрал ее назад во Владисту. Когда они подъехали к границе, ее замутило от потери крови и от страха — у нее ведь не было паспорта, документы у нее отобрали еще в самом начале. Но ничего не случилось, Валентин просто вышел из машины и зашел в будку к пограничникам, а через пять минут вернулся, уселся за руль и помахал рукой, когда подняли шлагбаум. Кто-то из полицейских
— Знаешь, что они хотели с тобой сделать?
Анастасия качает головой. Нет.
— То же, что со Светланой.
Дрожь пробегает по телу. Даже не надо смотреть на руки, и так понятно, что волоски на них встали дыбом. Они всегда встают дыбом, когда думаешь о Светлане. Анастасия закрыла глаза.
— Смотри на меня, — велел Валентин. — Знаешь, что сделали со Светланой? Как ее сделали такой?
Ее голос сел до шепота.
— Македония.
Он рассмеялся.
— Македония? По-твоему, эта вонючая свинья хоть кому-то нужна в Македонии?
Это была ошибка, отвечать. Ему не понравился ее голос. Но и не отвечать тоже было бы ошибкой. Ему не нравится, когда она киснет.
— Они посадили ее в курятник.
Она покачала головой. Неправда. Курятник — единственное, что было видно из окна ее комнаты. Рано утром — короткое время, когда ее оставляли в покое, — она сидела у окна и смотрела наружу. Курятник всегда был заперт. Никто не входил туда и не выходил — ни куры, ни люди.
— Ее продержали в курятнике три месяца. Выдали ей по полной. Пока она не научилась клянчить, чтобы ее побили.
Это правда. Светлана просила ее побить. Норовила всех своих клиентов затащить в черную комнату. Сама Анастасия побывала там всего три раза, но ей хватило. Снова напала дрожь, еще сильнее. Руки покрылись мурашками.
— Ты была следующая на очереди.
Она покачала головой. Он рассмеялся.
— Забыла, как от тебя воняло? Тебя же никто не хотел. Тебя собирались отправить в курятник.
Он навис над ней, уперев ладони в подлокотники кресла, и посмотрел ей в глаза. На миг к горлу подкатил ужас, но она лишь сглотнула. Двери ведь не заперты. Только его руки на подлокотниках, и все.
— Я тебя спас. Я отвез тебя назад в Григирию. Поселил в отдельной комнате.
Его лицо приблизилось. Изо рта пахло мятой.
— А от тебя — никакой благодарности.
Она мотнула головой. Не то. Кивнула. Опять не то. Открыла рот, чтобы сказать…
— Ни малейшей.
Он покачал головой, потом отпустил подлокотники и выпрямился.
— Ты должна мне двадцать пять тысяч.
Она открыла рот и закрыла, ничего не сказав. Растопырив пальцы, он стал считать:
— Десять тысяч борделю. Четыре тысячи — фальшивый паспорт. Три тысячи — врачи и лекарства. Две тысячи за дорогу. Шесть — за еду и жилье. Двадцать пять тысяч.
Но клиенты? Разве она не слышала, как он требует самое меньшее по пятьсот с клиента? И разве она не обслуживает куда больше народу с тех пор, как они вернулись? Наверное, он понял по ее лицу, о чем она подумала, наверное, потому взял и ударил ее по губам с такой силой, что глаза заслезились. Но это все-таки Валентин. Поэтому он вынул платок из кармана и вытер ей щеки, когда по ним потекли слезы.
— Придется еще немножко поработать, — шепнул он. — Немножко, и поедешь домой — понастоящему… И даже денег привезешь. У шлюх с собой денег не бывает, так что все поверят, что у тебя была приличная работа. Это твой единственный шанс.
Она закрыла глаза, стараясь сдержаться. Но не получалось, слезы все текли и текли. Дернув за волосы, он задрал ей лицо кверху.
— Слушай, ты! После обеда съемки, чтобы выглядела у меня пристойно. Так что пойди хоть башку вымой!
судья и осужденная
Вот Мари идет по коридору отеля, чуть покачиваясь
на высоких каблуках, с грузом вины на шее. Уже забыв про него. Она всегда забывает. Старается казаться раскованной, но я-то знаю, стоит ей споткнуться, и все старания пойдут прахом. Мари — дважды призер. Чемпионка Швеции по установке для себя недостижимых целей и по стремлению их достигнуть.А я посижу пока. Тем лучше. Сажусь в самолетное кресло и прикрываю глаза, смотрю в окно, хоть и знаю, что смотреть там не на что. Только серое ничто. Мы продолжаем набирать высоту, и облачность такая же сплошная, как гул моторов. Борюсь с тошнотой. При взлете меня часто мутит, как-то раз вообще вырвало прямо в сумочку. Дело было во время первой беременности, и я была еще настолько молодой и застенчивой, что не решилась побеспокоить стюардессу и попросить пакет. Вместо этого я спокойно и методично, пока тошнота подступала к горлу, выложила содержимое сумочки — кошелек, ручку, блокнот и щетку для волос — на соседнее сиденье, а потом наклонилась над сумочкой. И наполнила ее почти до краев, но все-таки застегнула на молнию и несла уже после приземления до самого зала прилетов, где сунула в урну. Два часа спустя я сидела дома на унитазе, расставив ноги и упершись взглядом в кровавое пятно на трусах. Сверкера дома не было — когда я позвонила ему в офис, никто не ответил. Мобильного телефона тогда еще не изобрели. Может, к счастью, может, я убила бы его в тот же вечер, если бы дозвонилась и расслышала чье-то приглушенное хихиканье.
Да нет. Не убила бы. Если уж честно.
Только незачем этим гордиться. Да и гордиться-то нечем. Два десятка лет кряду голова у меня полнилась множеством убийственных фантазий. Просто духу не хватило их осуществить. Мне хотелось убить Сверкера всякий раз, когда он заводил телефонные разговоры вполголоса из своего кабинета, когда командировки делались чересчур частыми, когда корпоративные ужины затягивались до двух-трех ночи. И все же я притворялась, что сплю, когда он прокрадывался на цыпочках в нашу спальню, принуждала каждый мускул тела оставаться расслабленным и неподвижным, чтобы ни единым поверхностным вдохом не выдать того, что творится в моем мозгу, позади закрытых век. А там я однажды ночью натягиваю ему пластиковый пакет на голову, в другой раз — перерезаю ему глотку, в третий — поджигаю постель.
Но я так ничего и не сказала. К тому времени, как он просыпался, я успевала принять душ и одеться и уже сидела за завтраком. Иногда удавалось отделаться кивком, но чаще я улыбалась ему поверх «Дагенс нюхетер» и спрашивала, как прошла командировка или ужин. И по его реакции делала выводы, сколь далеко зашло дело. Недовольное ворчание означало, что он все еще влюблен. Вздох и полуулыбка — стало быть, ему поднадоело. А если он усаживался напротив и целовал мне руку — значит, все позади. Теперь он успокоится на месяц-другой, а потом все пойдет по новой.
Иногдая пыталась внушить себе, будто вполне сознаю, что делаю: что равнодушие — лучшая месть, что я потеряю остатки самоуважения, если в открытую покажу свою ревность, — но до конца себя убедить не удавалось. И все-таки это была не только трусость, а точнее сказать — малодушие. Дело в том, что я не знала, как и по какому праву могу требовать у него отчета.
К тому же ведь он — Сверкер, и этим все сказано.
Некоторым людям словно уже от рождения дарована власть возвышать и унижать. Такая магическая способность, и Сверкер обладал этим даром, как и его сестра. Любезным смешком они могли претворить подгоревшие сардельки, приготовленные Сисселой, в кулинарный эксклюзив, заинтересованным взглядом — сделать из обстоятельного рассказа Пера о потерянной телеграмме из ООН авантюрный роман, а тонкой улыбочкой — превратить первый сборник стихов Торстена в досадную неловкость. Нетрудно представить, что могла причинить их откровенная насмешка.