Я, которой не было
Шрифт:
Были у нас в школе девицы, уверявшие, будто они всем делятся с мамами. Опрометчиво, на мой взгляд. И довольно противно, все равно что поделиться своей зубной щеткой или трусами. С другой стороны, не сказать чтобы я так уж им и верила. Мамы говорят, если не молчат, но слушать никогда не слушают. Даже когда приносишь семь пятерок в табеле. Или рассказываешь, как тебя выбрали докладчиком, что ты будешь выступать в актовом зале, что придется стоять перед ста двадцатью сверстниками и читать им лекцию о нацизме. Мамы в таких случаях затыкают уши и кричат, какое у дочерей на это право, что они глупые, тупые, невежественные эгоистки и ничего не смыслят. А отцы тем временем встают, грязно ругаясь, и уходят, и пропадают где-то всю ночь, и потом никогда не рассказывают, куда ходили.
Сиссела посерьезнела.
— Знаешь, что мне кажется? — спросила она.
— Нет.
Она раздавила окурок.
— Что бывают тихие несчастья, про которые нельзя рассказать.
Уже
Он овладел мной, так сказала я себе вначале. Но это не то слово. Оно ничего не объясняло.
Я предприняла новую попытку, погружая сальную тарелку в горячую воду. Значит, дело было так: Магнус вышел и вернулся с магнитофоном. Мод и Анна убрали со стола, Торстен с Пером унесли стол с мостков. А я ничего не делала, просто стояла, обхватив себя руками, и глядела на озеро, чуть покачиваясь под музыку. Немножко пьяная. Сверкер подошел сзади. Не пригласил, просто положил руки мне на плечи, покачивая под музыку, как ее, ну, A whiter shade of pale, [23] а потом развернул к себе, прижался щекой к моей щеке и мы стали танцевать. Да, так и было. Щекой к щеке. Тогда все и случилось.
23
«Бледного белее» (англ.) — знаменитая мистическая композиция 1969 года британской группы «Procol Harum». В тексте обыгрывается сюжет «Рассказа мельника» из «Кентерберийских рассказов» Дж. Чосера, а в музыкальном вступлении использованы темы из Третьей сюиты Баха.
Что?
And the crowd called out for more… [24] Перестань!
Но все случилось именно тогда. Когда певец пел этот куплет.
Что?
Мы слились. Стали единым телом. Единой нервной системой.
А Торстен?
Его я больше не видела.
Но о том, что было дальше, я говорить не могла. Даже себе самой.
Потому что как рассказать, что я родилась в ту ночь, что до этого я позволяла секундам, минутам, дням пролетать сквозь меня, подобно мельчайшим космическим частицам, каждый миг проникающим сквозь мое тело? Прежде я никогда не была вполне уверена, что существую на самом деле. С тем же успехом можно быть тенью, мыслью, образом, стремительно проносящимся перед чужими глазами. А как иначе? Достаточно замереть на минуту-другую, и мир обо мне позабудет.
24
«Когда толпа кричала: больше…» (англ.) — строка из текста композиции «A whiter shade of pale».
Но в ту ночь я существовала. Начала существовать.
Сверкер подтвердил факт моего существования самой тяжестью своего тела, щетиной на щеках, своими неутомимыми руками и ритмом своего дыхания. И внезапно я узнала, что такое мое тело. Живое мироздание, тесно прижатое к другому живому мирозданию, которое больше и грубее, чем мое, но с теми же чистыми родниками под языком и с такой же бесконечно ветвящейся сетью нейронов.
Его член был нежный, словно шелковый. Но только снаружи.
Эх. Какой наркоман не впадет в лирику, вспоминая о первом приходе. Сперва ощущаешь, что живешь, а потом начинается путешествие к смерти.
К тому же нет ничего скучнее, чем истории о старой любви.
Когда девчонки в Хинсеберге заводили эту шарманку, я зевала и шла спать. Я все это слышала прежде тысячу раз. Встреча мужчины и женщины. Пробуждение надежды. Возникновение мечты. Зарождение разочарования. Крушение иллюзий. Слезы.
Сверкер всегда жил в этом «мыле», оно питало его и давало кислород. Модель всегда одна и та же. Он входил в помещение, будь то приемная врача, зал ресторана или гостиная чужого дома и медлил несколько секунд у порога, прочесывая взглядом пространство комнаты, точно кого-то ища. И находил ее — почти сразу же. Это могла быть сестра из регистратуры в клинике репродуктивной медицины, темноглазая и с нежным голосом, или хрипатая официантка, улыбавшаяся ему ослепительными зубами, или белокурая подружка какого-то мальчишки из рекламного агентства, принарядившаяся по случаю вечеринки в черное короткое вечернее платье и чулки в сеточку. Он смотрел на нее, и происходило чудо, одно и то же чудо всякий раз. Она менялась. Роскошная регистраторша отмякала и делалась нежно-чувственной, циничная официантка — мечтательной и застенчивой, а юная блондинка краснела, как сама невинность, во все свое смелое декольте.
А я стояла рядом дура дурой. По крайней мере в первые годы. Позже я научилась не видеть. Вместо этого я улыбалась избраннице, так же как Сверкер, но только коротко, а потом поворачивалась спиной и находила себе какое-нибудь другое занятие. В приемной клиники — погружалась в старые журналы, в ресторане — убегала в туалет припудрить носик, в гостях — порхала туда-сюда
и говорила, говорила, говорила. Главное было — придумать, о чем заговорить. Я не сразу поняла, что коллеги Сверкера меня побаиваются, что все эти душечки из рекламного бизнеса опасаются журналистов, догадываясь о презрении, питаемом нами к таким, как они. Я не делала ни малейшей попытки их успокоить, напротив, мне нравилось их пугать. И я поднимала брови, когда кто-то из них выдавал текст о тайнах маркетинга, криво усмехалась, слыша речи о рекламных кампаниях, одна другой гениальнее, и молча давала им понять, что никогда не забуду — они добровольно посвятили свою жизнь продвижению стирального порошка. В конце концов их отношение ко мне испортилось. Мне это нравилось. Их недоброжелательность меня устраивала больше, чем их сочувствие.К тому же Сверкер заслуживал их сочувствия куда больше, чем я. Теперь, после шестилетних раздумий, я это знаю. Его коллеги никогда этого не понимали. Они восхищались им, когда он приближался к очередной бабе, и завидовали, когда она уходила за ним следом, они полагали, что он и в самом деле циничный секс-спортсмен, каким выглядит. Но Сверкер был романтик. Романтик одного мгновения, по всей видимости, но все-таки — романтик. В то мгновение, когда он впервые видел регистраторшу клиники, он любил ее, в несколько секунд он успевал купить ей желтый домик в Стоксунде, домик, где они проживут вместе десятки лет и умрут рука в руке. Но домик оказывался брошен в ту же секунду, как в поле зрения попадала официантка с белоснежной улыбкой, и Сверкер превращался в будущего писателя. Официантка станет его музой, она будет покоиться на его плече в огромной двуспальной кровати и нашептывать истории из своей драматической биографии, истории, которые он обратит в подлинную литературу. Однако он забывал свою музу при виде юной блондинки в черном мини-платьице. Вот, полагал он, совершенная женщина, будущая мать его детей, та, которой он отдаст все и которая в ответ даст ему то, чего он больше всего жаждет. Покой. Семью. Надежность. Через три месяца она превратится в надоедливую дурочку, которая только и знает, что хныкать.
Я не хныкала. Никогда. Я молча наблюдала и поражалась. Год за годом. Роман за романом. Ведь Сверкер и правда верил, что однажды встретит свою большую любовь, женщину, которая окажется его путеводной звездой и опорой, существом, что наполнит его существование смыслом, маленькую хозяйку хутора и целого озера похвал и уверений, из которого станет непрерывно черпать и поливать его вянущий садик.
Я таким существом не являлась. Во всяком случае — в его глазах. Во всяком случае — после нашей свадьбы. Я была стражем и исполняющим обязанности суперэго, тем, кто наводит порядок в хаосе и осуществляет связь времен. Причем сама этого не понимала. Понадобилось много лет, чтобы осознать: на самом деле он никогда не воспринимал меня иначе, он даже не смел думать обо мне так, как о других женщинах. Однако нуждался во мне не меньше, чем в них. Нуждался в посещениях клиники репродуктивной медицины — чтобы знать: у него есть будущее. В моем пребывании на кухне — чтобы имело смысл шептать в телефонную трубку в кабинете. Я была нужна дома, в спальне — чтобы он мог заниматься любовью в дешевом номере мотеля. Без меня все это стало бы реальностью, а реальности он бы не выдержал.
А что же я?
Я отворачиваюсь к окну и киваю своему расплывчатому отражению. Ну спасибо. После шести лет тюрьмы я знаю то, чего не знала тогда. Я получила то, в чем нуждалась сама. И чего мне, видимо, хотелось. Форму. Фасад, за которым можно спрятаться. Стенку, куда можно отвернуться и молчать. Плюс вечную надежду, что сбывшееся однажды когда-нибудь сбудется снова. Но не сбылось. Случилось нечто иное.
Ложусь и закрываю глаза.
— Ау! — окликает Сиссела. — Ты меня слышишь?
Мэри смаргивает. Ну да. Она все слышит.
— Я взяла такси. Вон там стоит. Эти с нами поедут?
Сиссела кивает в сторону Каролине и чиновника из министерства, не сообразив, что оба стоят совсем рядом и слышат, как она говорит о них словно об отсутствующих. Мэри несколько смущена и вопросительно оборачивается к Каролине.
— Нет, — отвечает Каролине. — Я тоже возьму такси. Надо еще в садик заехать.
Ну да. У нее же ребенку три года. Вдруг Мэри спохватывается, что так и не знает, чем закончился запутанный гражданский брак Каролине. Может, она теперь одна с ребенком на руках? Не оттого ли она такая взвинченная? Мэри протягивает руку и торопливо кладет ее Каролине на плечо. Это покаянный жест, извинение, просьба простить. Но Каролине поспешно отворачивается и смотрит на Сисселу.
— Вечером вы тоже ее проводите?
Сиссела морщит лоб.
— Куда?
— В Русенбад. Премьер-министр хочет ее видеть в девять часов.
Сиссела скалится.
— Почту за честь!
Каролине колеблется.
— Вы мне потом позвоните, ладно?
Сиссела улыбается. Конечно же позвонит.
Шесть лет они не виделись, но врач не сделался старше. Время словно отстало от него, хотя сам он, похоже, стремится от времени не отстать. Шесть лет назад он ходил с длинными волосами и чисто выбритым подбородком, теперь завел модную щетину и там и на голове. А вот очки — были они на нем в тот раз? Мэри хмурит лоб. Она не помнит.