Я раб у собственной свободы… (сборник)
Шрифт:
пока вверху – не хрипы схватки,
а хруст поделенных костей.
Барды, трубадуры, менестрели —
все, в ком были дерзость и мотив, —
дивные выделывали трели,
чтобы соблазнить, не заплатив.
Об ущербе, об уроне, об утрате,
об истории, где зря он так охаян,
о единственно родном на свете брате —
горько плачется обычно каждый Каин.
Когда мы полыхаем, воспалясь,
и катимся,
душевная пленительная связь
немедленно становится телесной.
Душа полна укромными углами,
в которых не редеет серный чад,
в них черти машут белыми крылами
и ангелы копытами стучат.
Лишь гость я на российском пировании,
но мучаюсь от горестной досады:
империя прогнила в основании,
а чинятся и красятся – фасады.
Дух упрямства, дух сопротивления —
с возрастом полезны для упорства:
старость – это время одоления
вязкого душевного покорства.
Стихи с поры недавней, вот ведь жалость, —
ушли куда-то, сгинули под лед,
и странно мне, что музыка осталась,
но слов уже на танцы не зовет.
Душевной доблести тут нет,
но не стыжусь я вслух признаться,
что я люблю не звон монет,
а тонкий шорох ассигнаций.
Бывает очень странно иногда,
как будто умирал и снова ожил:
какие-то в минувшем есть года,
которые не помню, как я прожил.
И гнетет нас, помимо всего —
бытия после смерти неясность;
очень тяжко – не ждать ничего,
легче ждать, понимая напрасность.
Покой наш даже гений не нарушит
высокой и зазывной мельтешней,
поскольку наши старческие души
уже не воспаляются хуйней.
Пора мне, ветхому еврею,
жить, будто я уже отсутствую;
не в том беда, что я старею,
а в том, как остро это чувствую.
Пустого случайного слова
порою хватает сполна,
чтоб на душу мне из былого
плеснула шальная волна.
Зябну я в нашем рае земном,
слыша вздор пожилых пустомель;
мы – сосуды с отменным вином,
из которого выдохся хмель.
У зла с добром – родство и сходство:
хотели блага все злодеи,
добро всегда плодило скотство,
а зло – высокие идеи.
Бурлит в нас умственная каша —
намного глубже понимания,
и чем темнее память наша,
тем ярче в ней воспоминания.
Нынче грустный вид у Вани,
зря ходил он мыться в баньку,
потому что
там по пьяниоторвали Ваньке встаньку.
К моим добавлю упущениям,
что не люблю любой нажим
и верю личным ощущениям
гораздо больше, чем чужим.
Давно живя, люблю поныне я
зигзаги, петли и штрихи,
и зря скребется грех уныния,
пока покруче есть грехи.
Судьба нас искушает на повторах:
житейский наблюдая карнавал,
я вижу ситуации, в которых
не раз уже по дурости бывал.
Где б ни случился я под вечер,
я глазом сыскивал бокал,
который мне о скорой встрече
прозрачным боком намекал.
Дышу. Курю. Гоню волну.
Люблю душевное томление.
Господь не ставит мне в вину
благочестивое глумление.
Есть радости у дряхлых старичков,
и счастливы бывают старички:
сыскался вдруг футляр из-под очков,
а к вечеру на лбу нашлись очки.
Книга жизни – первый том,
он уже написан весь,
а про все, что ждет потом,
сочиню, Бог даст, не здесь.
Хотя на русской почве я возрос,
еврейской обволокся я духовностью:
вопросом отвечаю на вопрос
и пакостей от жизни жду с готовностью.
В азарте Божий мир постичь
до крайней точки и конца,
мы все несем такую дичь,
что плохо слышим смех Творца.
Хотя уже я сильно старый,
во мне талант еще сочится:
с утра пишу я мемуары
про то, что днем со мной случится.
Чем потревожен дух народа?
О чем народ в толпе галдит?
О том, что подлая погода —
футболу нынче повредит.
К бутылке тянется не каждый,
кто распознал ее влияние:
Бог только тех отметил жаждой,
кому целебно возлияние.
Природа позаботилась сама,
чтоб видно было, слушая ублюдка,
насколько выделения ума
подобны извержениям желудка.
Шумливы старики на пьяной тризне:
по Божьему капризу или прихоти,
но радость от гуляния по жизни
заметно обостряется на выходе.
Хочу, поскольку жить намерен,
сейчас уже предать огласке,
что даже крайне дряхлый мерин
еще достоин женской ласки.
Я с юности грехами был погублен
и Богу мерзок – долгие года,
а те, кто небесами стал возлюблен,
давно уже отправились туда.