Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Японская кукушка, или Семь богов счастья
Шрифт:

Перед отъездом Кости мы притихли. Мне захотелось показать ему свой овраг – бывшее пристанище моего одинокого, апокрифического робинзонства. Сам я туда больше не ходил, словно боялся его дурного влияния на моё расположение духа, но странное чувство вины, связанное с тем, что я так внезапно расстался с местом своих мечтаний и бросил его, как больного, в минуту скорби о былом, это чувство никак не покидало меня, и потому, видимо, меня так тянуло снова побывать там, как тянет на старое, заброшенное кладбище, что манит заросшими плющом надгробными плитами, хранящими тайну, которую знают только эти плиты и ты сам. А с Костей – с Костей не страшно, потому что я буду не один, и ни за что не поддамся тёмному влиянию своих тяжёлых эмоций, которые в прошлый раз так больно исполосовали мне грудь.

Интересно, что пока до оврага было далеко, мы, по

обыкновению, весело болтали, но по мере приближения к моему острову как-то смолкли, и каждый задумался о чём-то своём. Вдруг Костя остановился и сказал:

– Слушай, Аким, а ты знаешь, почему тебя не приняли в академию?

Я вздрогнул. Вопрос прозвучал слишком резко, как удар грома при полной тишине перед надвигающейся грозой. Мне стало не по себе.

– Нет, – пожал я плечами. И повременив немного, добавил, поддавая пыль носком башмака: – Наверное, им что-то не понравилось в моём происхождении.

Костя вскинул на меня свои пытливые глаза.

– Якушка… – он осёкся. – А ты хотя бы сам-то знаешь, что ты… японец?

Он до сих пор называл меня по старой привычке Якушкой. Это всегда звучало забавно и напоминало мне о счастливых днях нашей детской дружбы. Но сейчас моё старое прозвище вдруг зазвучало со всей силой своего уничижительного смысла.

Я хотел было ответить Косте, что, в принципе, да, знаю. Но в то же время не знаю, вернее, с некоторых пор я уже точно не знаю, что такое быть японцем или русским, или кем-то ещё, ибо я просто человек, и что раньше для меня было всё предельно просто – я был сыном своей матери и внуком своей бабушки, но теперь оказалось, что я был ещё и сыном своего отца, хотя это было тоже естественно, но как будто одновременно и противоестественно, потому отец мой был бог знает откуда и бог знает, кто, и от сложности этих мыслей я не нашёлся, что сказать, и просто молчал, уставившись на Костю. Вдобавок ко мне вернулось то гадливое ощущение своей неполноценности, какое пришло ко мне в разговоре с маман, и ещё такое же тяжёлое чувство, что Костя так же, как и ректор академии, тоже уличил меня в чём-то постыдном, чего я не совершал.

Краска стыда стала заливать мне шею, щёки и уши. Они горели так, словно кто их керосином облил и поджёг или оттрепал вволю. Я молчал и силился как-то оправдаться. Но в чём? В том, что скрыл от Кости своё происхождение? Да я вообще о нём никогда как следует не думал. Зачем? Неужели и для него – для славного, умного и обожаемого мной Кости – это было так важно, что могло поставить под сомнение нашу дружбу? «Неужели он приехал именно для этого?!» – с ужасом подумал я, и сердце моё сжалось от страха.

Костя почему-то тоже молчал, хотя видел, что мне трудно собраться с духом и признаться в таком странном факте, что я человек чужой крови. Но, думал я, кровь хоть и может быть чужой, если, например, речь не идёт о родственниках, то тогда мы с ним – с Костей, несомненно, люди чужой крови, но тогда, скажем, Лесовой и Костя тоже люди чужой крови, потому что они не родственники, и тогда все люди, кто друг другу не родственники – чужие, что не мешает им быть друзьями, уважать друг друга, и даже любить, и вообще, кровь – это всего лишь красная жидкость солёного вкуса, она не может быть своей или чужой, или другого цвета, потому что она у всех одинаковая, и разве это неочевидно? В общем, абсурдность этих размышлений ещё больше затуманила моё сознание, и я не знал, что сказать Косте. А он смотрел на меня, ждал ответа и молчал. Молчал. Это было невыносимо.

Наконец я отвернулся от него и начал быстро спускаться по склону оврага. По шуршанию сучков в траве и запаху потревоженных прелых листьев я слышал, что Костя идёт за мной. И ещё я слышал его шаги спиной – по позвоночнику бегали неприятные, злые мурашки, колючие, как и Костин взгляд. Или мне это только показалось?

– Подожди! – крикнул он мне вдогонку. – Аким! Куда ты побежал?

Но я упрямо спускался вниз, не желая снова видеть Костины глаза. Щёки мои горели, а уши словно забило ватой. Подгоняемый стыдом и внезапно вспыхнувшим, невесть откуда взявшимся упрямством, я не оборачивался и бежал вниз. Вот и дно моего острова. Стоит только перепрыгнуть его верхнюю границу – старую колоду из ствола почерневшего от гнили дуба, лежащую поперёк того места, что когда-то служило оврагу козырьком, и я буду там.

Р-раз! Я разогнался и перелетел через колоду. Но с прыжком не рассчитал и, не заметив длинную крючковатую ветку, зацепился за неё штаниной и кубарем

скатился вниз. Моё тело пронзила острая боль. Взгляд уткнулся в ворох сгнивших листьев, среди высоких стеблей осоки, и ещё во что-то пёстрое с серыми крапинками в траве, издающее ужасный запах падали. Я сначала никак не мог разобрать, что это было, но через мгновение, услышав встревоженный голос Кости «Аким, ты где? Жив?», я понял, что это была мёртвая кукушка, видимо, не так давно сбитая выстрелом охотника, целящегося в белку. И хотя, скорее всего, это была совсем не та кукушка, с которой мы были знакомы, играли в прятки и которую я представлял своим английским какаду, мне стало так жаль её, как будто это была не птица, а тень моей самой горькой печали, взбаламученной моим падением, зеркально отражающим нелепость моего происхождения, и поэтому я, отвернувшись от торчащих в разные стороны тёмно-серых перьев со следами почерневшей высохшей крови, горько заплакал.

16

Светлана смотрела на низкие облака, нависшие над хмурым Хакодате, и не могла понять, как в одном человеке – в ней например – могли уживаться такие противоречивые чувства. С одной стороны, она была горда тем, что добилась своей цели и сейчас находится в стране своих грёз, в стране Хангаку, с которой словно заключила неписаный договор, а с другой, она не могла не признаться себе в том, что место, где она теперь находилась, было совсем не похоже на страну её грёз. И что самое ужасное, за что она себя просто ненавидела, вместо радостного оживления, присущего мореплавателям, которые после длительного пути наконец обретают долгожданную землю, на душе у неё было грустно и одиноко, и почему-то больше всего хотелось сесть на первый же пароход, идущий из Хакодате назад во Владивосток и поскорее вернуться домой.

То ли от того, что постоянно моросил мелкий, скучный дождь, то ли по причине физической слабости, вызванной тяжёлой качкой на пароходе, и по физиологическим причинам, совпавшим с моментом их переезда, Светлана чувствовала себя разбитой и опустошённой, словно потерявший много крови солдат после ожесточённой схватки на поле брани, или как обессиленный паломник, если бы его корабль не вырулил из злостной стихии, а потерпел кораблекрушение, и его выкинуло на неизвестный угрюмый остров с круто обрывающимися скалами, низкорослыми соснами и мрачными елями, чем-то похожими на испуганных, прижавшихся друг к дружке монашек, где огромные серые валуны на берегу моря походили на стражей порядка из какой-нибудь мрачной сказки, что грозно следят за вновь прибывшими и не всех пропускают к правителю сказочного острова. Словом, для неё всё вокруг было чужим, нерадостным и как-то странно неприемлемым. Но было уже поздно.

Их разместили в комнатах для приезжих, в здании недалеко от русского консульства, где временами Светлану начинала бить лихорадка, и в какой-то момент Поликлета подумала, что у неё тиф. «Вот поди ж ты, – качала она головой, без конца меняя мокрое полотенце на голове болезной, – весь путь, почитай, пропёрли, и ничего, так, самую малость, где нос потёк, где голова кругом, из всех переделок вышли. А приехамши – и расклеилась. На мою голову!»

Но, как часто бывает, не было бы счастья да несчастье помогло. Видя, как разболелась барышня, японские службы хоть и тянули с бумагами по разрешению пребывания в стране, всё же дали временное право на въезд сроком на неделю до выяснения их дальнейшей судьбы и потребовали срочного перевозу девицы Белозёрцевой из пункта для перемещённых лиц в больницу – на карантин, а Поликлете как провожатой знаками велели дожидаться распоряжений. Доктора русского языка не знали, и потому послали за переводчиком. Не успела Поликлета прийти в себя от стрёкота чужой речи и странного вида больничных палат, где не было коек, а лишь матрасы на полу, отделяемые подвижными перегородками, ширк туда, ширк сюда, отчего рябило в глазах, в небольшую прихожую вошёл маленький, сухонький человечек и представился Самсоном Петровичем. Он был невысок, улыбчив и постоянно кланялся.

– Это какой же вы, батюшка, Самсон Петрович, когда я вижу, что вы, извините, из местных, – сконфузилась Поликлета, удивлённо разглядывая человечка, одетого в длинный сюртук, с широким поясом, напоминающим больничный халат с длиннополыми рукавами. На ногах у него было что-то наподобие плотно закрученных вокруг икр солдатских онучей, перевязанных чем-то вроде пеньки, какие Поликлета видела на тунгусах. Тесёмки крепились к ступне у щиколотки и пролегали между большим и вторым пальцем его ноги.

Поделиться с друзьями: