Шрифт:
Верно, в прежней жизни
Ты сестрой моей была,
Грустная кукушка…
Исса
Часть первая
1
Меня зовут Тоёда Акияма. Тоёда – это фамилия, Акияма – имя. У меня чёрные волосы и тёмные глаза. Высокие скулы. Чёрные брови. Кожа бледно-оливкового цвета. Когда я улыбаюсь, многим кажется, что я просто растягиваю рот. И что мои глаза по-прежнему внимательно следят за собеседником. Может быть, и так. Но я улыбаюсь. Я делаю это очень часто. У меня вообще есть чувство юмора, оно помогает мне жить. Во-первых, потому что я – русский. Нет, я не играю на балалайке, не пью водку, не пою частушки. Я совсем не умею петь. Вслух. Я пою внутри себя. Часто без слов, иногда
Во-вторых, почти тридцать лет назад я появился на свет в селе Талашкино Смоленского уезда Смоленской губернии. Там по всей округе растут высокие берёзы с белыми стволами в чёрную, рваную полоску и дубы, стволы которых не охватить, даже если взяться за руки вдвоём, а то и втроём. Липы в середине июня там пахнут свежим мёдом, а озёрная вода тиха и прозрачна. Подобно придирчивой красавице, она часами смотрится в небо, как в зеркало, словно спрашивая своё отражение, на самом ли деле так хороша? А может, так только кажется, когда пишешь о месте, где родился издалека, а на самом деле дубы не такие уж толстые, и не все берёзы – белые…
Бабушка моя, Наталия Игнатовна, звала меня Акимкой: «Акимка, принеси воды из колодца», «Акимка, полей на руки из кружки», «Акимка, загаси свечу…» Акимка… А мама звала Акишей. Когда я был маленьким, мне это очень нравилось, потому что это имя звучало очень ласково, по-домашнему. Но когда я стал постарше и вышел на улицу, соседские дети услышали, как звала меня мама, и стали дразнить Акишкой-басурманцем и япошкой узкоглазым. Я не понимал, почему.
Я пришёл к маме и заплакал. «Акиша, что ты, что ты?» Мама утёрла мне слёзы кружевным платком, а бабушка, распорядившись поставить самовар, проворчала: «Вот уж кто басурманцы, так это они сами и есть, не могут отличить православного от иноверца». И я спросил, кто такой иноверец и кто такой япошка. А бабушка сказала, что иноверцы – это люди иной веры, кого всякие некультурные называют басурманами, и что мы православные и, хотя и не разделяем их веры, относимся к ним с уважением, и что япошка – это обидное слово, потому повторять его не надо, и на них, невежд и супостатов, вообще не надо внимания обращать.
Я перестал плакать, и мы сели вместе пить чай с ревеневым пирогом. Ревень рос у нас везде: и во дворе, и за домом, среди крапивы и лебеды, и у крыльца, почти как сорняк, – и мне нравилось отламывать и кусать его красноватые черешки с упругими бороздками, отдающими кислым древесно-травяным вкусом, похожим на недозрелые яблоки. Дым от осенних костров, когда жгли опавшие листья, душистый аромат покоса, свежемолотого зерна и жареных тыквенных семечек, перетёртого мака и растительных жмыхов, густо тянущихся с маслобойки, и составляли запахи моего детства. А главным вкусом детства, конечно, был он – кисловатый вкус ревеня. Бабушка часто подваривала молодые черешки в густом сахарном сиропе и, хорошенько высушив их на солнце, на другой день погружала в тот же сироп и, вынув, снова сушила. Поэтому когда я просил сласти, мне давали ревеневые цукаты. Они были такие же упругие, как и красноватые стебли свежего растения, только теперь от густого сиропа делались оранжевыми. Когда я подносил их к глазам и смотрел через них на солнце, я видел тугие слои полупрозрачной массы, напоминающей застывший мёд. Выбрав цукат побольше, я долго держал его за щекой, пока во рту не становилось вязко, а потом вынимал и сравнивал, насколько изменился размер и цвет кусочка от первоначального. Это меня забавляло.
После чая с пирогом я снова шёл на улицу, и мальчишки опять дразнили меня. А я говорил им, что я не басурманец и что мы православные, потому что я крещёный, и что слово япошка обидное и повторять его не надо – как мне наказала бабушка, – но они ещё пуще смеялись и строили рожи, растягивая глаза пальцами до висков, и высовывали языки до тех пор, пока бабушка не выходила на крыльцо и не прогоняла их палкой. Так повторялось по многу раз.
Потому я привык играть один. С разрешения матери, по погожим летним дням, наспех выучив очередную басню Лафонтена, я бежал прочь со двора. А нравилась мне из Лафонтена только одна басня – «Лягушка и крыса», и я часто обманывал бабушку, которая по-французски знала плохо, и я, пользуясь этим, часто читал вместо других одну и ту же «Лягушку», только менял местами абзацы:
Sur le bord d'un marais 'egayait ses esprits.
Une grenouille approche, et lui dit en sa langue:
Venez me voir chez moi; je vous ferai festin.
Messire Rat promit soudain… 1
«Так ведь ты ж вроде
мне это уже читал, Акимка?» – вскидывала глаза из-под чуть скошенного пенсне бабушка, всё-таки узнавая недавно услышанные строки, а я – я смотрел на неё честными глазами и, говоря на ходу, да нет же, нет, это совсем другая басня – «Лев и его Двор», или «Амур и Безумие», и, выскакивая из дому, быстро шёл задними дворами мимо нашей улицы, чтобы, едва завидев мелькающие голые пятки своих врагов, тотчас умчаться на окраину села. Там, за разрушенной мельницей, в низине ползущего на несколько километров оврага, я проводил долгие часы среди зарослей лещины и цветущего боярышника, среди частых берёз, представляя себя путешественником на необитаемом острове: таким, как шотландский моряк Александр Селкирк, известный миру как Робинзон Крузо – из книжки, что мама читала мне на ночь вместо сказок.Я сделал себе шляпу из больших лопухов, перевязанных за корешки старой бечёвкой из конюшни. Под большим козырьком выпуклого края оврага построил халабуду из подобранных в лесу прутьев. С длинной крючковатой палкой, выструганной из дубовой ветки, что я нашёл на дне оврага после грозы, как бывалый моряк, со старой трубкой во рту, стащенной с чердака, я выходил из своего укрытия наверх, на холмы за оврагом, и без конца вглядывался вдаль, обозревая владения своего острова. Я представлял себе, что вокруг – шумит и волнуется не трава, а океан; над головой кричат не сороки, а чайки и качают длинными узкими листьями не какие-то там обыкновенные калины и берёзы, а пальмы. Слушая, как где-то совсем близко по многу раз повторяет свою песню кукушка, я мысленно сажал её себе на плечо, и это уже был говорящий белый какаду, и мы разговаривали с ним по-английски. Английского я не знал, и потому слова приходилось придумывать на ходу. Но попугай не жаловался и, несмотря на то, что каждый раз я обращался к нему с новыми словами, всегда меня понимал.
Потом меня отдали в младший класс гимназии для разночинцев в Смоленске, и, когда я спросил маму, кто такие разночинцы, она сказала, что это дети отставных солдат и непривелигированных дворян, которые не поступают на государственную службу по предписанию, не имеют поместий и потому должны жить за счёт своего ума, а не по принадлежности к барскому сословию.
Она говорила это, пока мы ехали на извозчике от Талашкина до местечка Рай. Нас сильно трясло, пыль с дороги попадала мне в нос и скрипела на зубах, а в светло-серых глазах матери пряталась горечь, и голос у неё два раза чуть дрогнул – на слове «не имеют», и на фразе «своим умом». Из этого объяснения я понял, что рассчитывать на чужую помощь мне не придётся, что мы благородные, но бедные, и что зарабатывать на жизнь надо своим умом. Только что для этого надо будет делать, я не знал.
А ещё мне показалось любопытным упоминание о детях отставных солдат.
– А кто у нас был отставным солдатом? – спросил я маму, когда извозчик подкатил к версте с надписью «Рай». – Конюх Лесовой?
Такая у него была фамилия – Лесовой Пётр Петрович. Он жил через три дома от нас, пас лошадей, что выкупил от местного помещика, сдавал их в аренду для всякой надобности, посему вёл независимый образ жизни и часто катал меня на каурой кобыле Русалке, после чего иногда приходил к бабушке откушать чаю и посудачить о хозяйственной жизни. Потом они долго играли в карты и пили вишнёвую настойку и даже два раза крепко поругались из-за проигрыша, и бабушка в сердцах кинула в него картами.
– Нет, какой Лесовой?! – возмутилась мама. – Он нам даже не родственник.
И по её досадному тону я понял, что отставным военным мог быть только один человек. Отец, которого я не знал. Я не хотел её злить и потому ничего о нём не спросил.
Позже, из разговора матери с директором гимназии по фамилии Дудка, – невысоким человеком в длиннополом сюртуке, щурившимся на свет подобно кроту и смешно кивающему лысой головой в такт собственным словам, – я впервые услышал упоминание имени морского офицера Тоёды Райдона и сразу понял, что это имя было как-то связано со мной, несмотря на то, что раньше я этого имени никогда не слышал и что записали меня в реестре учеников гимназии Акимом Родионовичем Белозёрцевым. Из разночинцев.
2
Теруко внимательно смотрела на только что распустившиеся в её маленьком саду хризантемы и не могла на них налюбоваться. Крупные желтовато-кремовые шары, плотно набитые лепестками, как подушка гусиными перьями, стояли в утреннем свету под алмазными каплями росы с гордо поднятыми головами как молчаливые гости из знатного рода. Теруко слегка поклонилась хризантемам и перевела свой взгляд на цветки на уровне me-shita – чуть пониже, чем для высокопоставленных гостей. Всё-таки это были цветы, а не люди. Лучи утреннего солнца стыдливо скользили по их стеблям и перепончатым листьям, добираясь почти до самых голов.