Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

– Не оторву. И ничего потом не будет. Все будет нормально. Мне не нужны гении, и картины на века, у меня совсем другие мысли. Главное, чтоб было профессионально сделано, и этого достаточно, и на этом ему спасибо, остальное дело мое.

– Петруччо, ты меня восхищаешь. У тебя какие-то серьезные намерения… Поди, собираешься отправлять за бугор?..

– Это уже дело пятое. Просто профессиональная картинка. И больше мне ничего не нужно.

– Ну, ты даешь! Вот уж кто бы предположил… У меня, вообще-то есть такой знакомый, и можно было бы попробовать… Но я скоро в Москву уеду, на будущий год встретимся, ты напомни, и мы к нему зайдем…

Но потом он как-то забыл, не сложилось. А там начались памятные всем общественные преобразования, наступило смутное время, он о картинах упоминал редко, мимоходом, все было не до того, а там он заделался миллионером и такого рода интерес перестал испытывать. По крайней мере, меня больше ни о чем подобном не просил… Это было на третий день. На четвертый вечером у нас состоялся разговор о единственной. А на пятый, когда мы уже озверевали от холода, непогоды и скуки и сырого промозглого ветра, приехал Шура. Он прорвался сквозь бездорожье один, по всему видно было, что с большим трудом, и был очень доволен тем, что достиг, наконец, цели. И мы тоже были рады с ним встретиться.

– Шура! – воскликнул Петруччо, продолжая сидеть в своем широком кресле, когда увидел Щуру, вылезающего из закиданной грязью «копейки» и поправляющего на переносице очки. – Иди выпьем, я уже истосковался. С Михельсоном ведь не чокнешься…

Шура тоже разулыбался, и они с Петькой надрались на радостях основательно, так что, выплывая вечером на озеро, едва сумели попасть задами в лодки. Палатку Шура ставить не стал, он вообще всегда обходился на охоте самым элементарным, живя, как ненец в меховой малице, в своем стандартном ватном геологическом мешке в любое время года и в любую погоду. Он внес некоторое развлечение в нашу жизнь. Он много и азартно стрелял первое время, изголодавшийся по охоте и уткам, мы же слушали его канонаду спокойно и даже снисходительно, и даже иногда пропускали уток над своей головой, чтобы они налетели на Шуру, и тот мог получше прицелиться. После вечерней охоты Шура падал в свой брошенный на землю спальный мешок, зарывался в него с головой, не снимая ни брезентовых штанов, ни мокрой телогрейки,
и в вызове всем ненавистным ему дачникам засыпал прямо на земле и мгновенно.
С приездом Шуры у нас с Петькой появлялась тема обсуждения третьего. Имея в виду Шуру, мы по вечерам с ним дружно говорили о выгодном отличии сибирской русской породы. При нашему обоих с ним, как бы там ни говорить, стремлению в Европу, милее казалась все равно именно эта жизнь… Когда Шура уже спал, мы лежали вечром у костерка и рассуждали о том, что когда-то русские были, видимо, все одинаковые, пока европейская часть нашей страны была дикой и неприступной. Теперь же в европейской части такие же европейские цивилизованные граждане. Избалованные, изнеженные и слабые. Настоящий же наш соотечественник остался только по эту сторону Урала. И Шура, валявшийся у нас под ногами в спальнике на улице, был главным этому нашему разговору подтверждением. Тем не менее, отправляясь спать, мы все же каждый раз забрасывали его вместе со спальником к нему в машину, чтобы он уж не слишком выделывался, проводя ночь под дождем рядом с готовой крышей в своем демонстративно-наплевательском отношении к невзгодам жизни.
Вторая неделя была уже совершенно холодной. Не раз начинал идти снег. Окраины озера по утрам замерзали, днем ветер гнал волну и ломал лед, рыба пошла из глубины в камыши, и из сетей без конца приходилось ее выпутывать. Мы вставали по утрам до рассвета, всвовывали ноги в мокрые и схваченные ледком сапоги и как на службу шли на охоту. Лица у нас обветрило, и они уже перестали мерзнуть, они перестали быть чувствительными к солнцу, ветру и морозному воздуху, а мы перестали по утрам дрожать. Перестали скучать, скука стала нашим обычным нормальным состоянием. Стали жесткими, грубыми по отношению друг к другу, но в то же время маловозмутимые и спокойные, стали ценить тепло. Днем, возвращаясь с охоты, надевали валенки или меховые бахилы с калошами и лежали на соломе, вяло прохаживаясь друг по другу, равнодушно задирая и в то же время млея от довольства – тот кто не знает, что такое ноги в тепле после холодного утра во время холодной промозглой погоды, сырого ветра и всего неуюта охотничье-полевой жизни, тот, можно сказать, не знает жизни вообще, не знает, что такое есть счастье в принципе. – Привыкли к круглосуточному нахождению при нулевой температуре и к тому, что согреваться приходилось только движением, движением своих тел и крови. Мы держали себя уверенно, ни о чем не страдали и ни о чем не жалели, ничего не желали. Чувствовали, что момент выживания придавал нам силы, а нашим жизням, по нашему мнению, ценности. У нас сменился распорядок дня, распорядок жизни, даже моральные ориентиры, мысли, привычен распорядок стал именно этот, полевой, и даже исчезли легкокрылые мечты и болевшие поначалу вокруг ногтей заусенцы. Все делалось по правилу, обточенному и обкатанному жизнью на берегу. Мы готовили себе похлебку, из которой Петька сразу съедал вареную головку лука: он был единственным любителем вареного лука, встреченным мной за всю жизнь. Пили чай из соленой воды, потому что водопроводная в канистрах закончилась, и обдирали с уток перья со шкурками, потому что щипать их уже было лень, и солили рыбу, в мрачном суровом спокойствии, без страсти, без жадности, выполняя как бы обет… По утрам на рассвете каркающими стаями пролетали над нами в восточном направлении вороны. В обед мы ломали руками мясо, Шура забыл миску и ему пришлось есть прямо из котла. И никто был нам не авторитет, никто – не указ, не поводырь, не учитель. Мы были самодостаточны и предоставлены только себе… Ну, и пользуясь случаем, что я заканчиваю с темой охоты, хочу под конец произнести в честь нее панегирик, заключающийся в том, что охота, кроме всего, что я здесь пытался сказать, есть еще и вещь таинственная и мистическая. Как, скажем, искусства восточных единоборств, на первый взгляд призванные лишь научить людей смертельным приемам боя, на деле еще и оказываются инструментом познания тайных сторон жизни, так и охота. Это только на первый взгляд кажется, что охота – это просто убийство, а ведь в древнюю эпоху это была всегда еще и мистерия, религиозный ритуал. Печально, конечно, с одной стороны, что и искусства восточных единоборств, и, скажем, охота, связаны с убийством. Какая роль в этих практиках отводится убийству, агрессии до конца даже трудно понять, может быть, это как дань нашей животной пророде, или издержки вообще всей жизни, существующей на земле. А, может быть, все это имеет некий тайный глобальный космический смысл. Но то, что подобное стремление к убийству становится в конечном счете основой какого-то таинственного мистического прорыва – это совершенно определенно. Наивно думать, что восточные единоборства – это только наука борьбы за выживание, умение определенными приемами лишить жизни другого человека. Процесс выработки навыков подобной борьбы в деле отстаивания своей жизни превращаются в средство развития и обнаружения в себе совершенно противоположных отстаиванию сохранности своей жизни качеств, да и вообще качеств, к наружной, видимой, стороне жизни отношения не имеющих. Настоящие искусства восточных единоборств – это эзотерические школы, оторванные от всего мирского, путь знания, где цель сохранности собственной жизни особо даже и не преследуется. Точно так же и сообщество настоящих охотников – это тоже своего рода эзотерический орден, о принадлежности к которому охотники сами часто даже едва ли ведают, но в течение своей охотничей жизни они приобретают тот универсальный таинственный опыт, который свойственен всем, проходившим школу охотника. Например, главная заповедь, вывод удачливого охотника, это смирение. Победи свою страсть. Стань отрешенным – и тогда выстрел твой будет удачен, а заряд достигнет цели. Каждый охотник со временем приходит к этому выводу неизменно. Чтобы достичь страстно желаемого, надо над собственным желанием возвыситься, от этого желания отказаться. Тогда и объект собственной страсти уходит на второй план, а ценность приобретает, в основном, процесс достижения, способ достижения, опыт над собой. Именно охота вырабатывает молниеносную реакцию, одна стрельба навскидку чего стоит – логически ее не объяснить, – развивает интуицию, умение предугадывать чужие движения, мышление вне лексических образов, а тайна взгляда глаза в глаза… Охота это обязательное обнаружение в тишине и пустынности, в опасных ситуациях, в изобилии представленных в этой области жизни, водительства, или, как еще называют это, предначертанности. И наконец уверование, точнее, неотвратимость возникновения веры, настоящий путь охотника обязательно проходит через нее. Как говорил дон Хуан у Кастанеды, никто не хочет ступать на путь знания добровольно, расставаясь с уже затверженной, привычной, удобной для объяснения жизнью, нет таких людей, любого приходится заставлять, заманивать, выталкивать на этот путь. Так же и с охотой. Это мы только потом понимаем, что главное в охоте – не охота, а общение с Ним, с Богом, что ли. Так ведь Провидению надо человека на это общение еще натолкнуть, заманить, чтоб он, привлеченный к подобному общению охотой на дичь, наконец осознал, что он в начале какого-то невероятного и удивительного пути… Ну и на этой ноте, пожалуй, в отношении охоты я и поставлю точку. 9 В последующие годы с Петруччио мы встречались только летом. Когда я приезжал в Н. из Москвы. Уже шла во всю «перестройка». Зиму я проводил в Москве в комнате общежитии, которую получил от жэка в качестве дворника, и все время с упоением проводил за на скороую руку сооруженном письменным столом. И, не отрываясь, писал свои рассказы. Вечные свои охотничьи рассказы, следовало бы добавить, потому что все, что я ни написал в жизни, даже и не про охоту, пусть даже я пытался писать про политику или про любовь, – все равно это были все те же рассказы охотника, взявшегося писать про иную жизнь. Но, как бы там ни было, все эти мои опусы в перестройку, как и у многих тогда, были наконец напечатаны, что и знаменательно определило мою судьбу. Пошли книги, журнальные публикации, заказы, приглашения, появились деньги, возможность выбора всякой попутной литературной работы. Тем не менее, я продолжал жить в общежитии и работать, как и прежде. У меня был свой собственный, заработанный угол, уединение в сутолоке большого города, необременительная работа в самом низу социальной лестницы, дарующая великую свободу. Когда тебе не надо ни за что отвечать, кроме твоего дворового участка, и на котором, наведя чистоту, ты обретаешь покой. А тебе еще за все это и платят деньги. Здоровый, без честолюбия, подсиживания, без карьерных игр, размеренный физический труд, свобода от друзей – у меня там не было ни одного близкого человека среди далеких от меня по интересам остальных трудяг. Ни товарищей, ни жены, ни родителей, полная автономия в отношении бытовых нужд, сам себе готовишь, сам стираешь, и не обязан ничем и никому. Ведешь отшельнический образ жизни, ходишь свободный и простой… Иногда я там надевал единственный, купленный мне еще Нинкой на заработанные мной продажей очередной машины деньги, хороший костюм и ходил в театр, на выставки, а то подряд несколько дней в Ленинку читать, и два раз в неделю на курсы усовершенстования по английскому языку, где с удовольствием три часа играл снова в школьно-институтскую жизнь, с соперничеством на уроках, с шутками и поднятием рук соревновался со студентами и школьниками. А потом опять с утра до вечера стучал на машинке. Счастливейшие годы моей жизни… В начале лета, договорившись с соседом дворником о подмене, я уезжал в Сибирь, наскучавшийся в уединении, чтобы видеть родные края, чтобы встречать второй раз весну. И чтоб общаться. И с какой жадностью я бросался во все это. И первым в списке был обязательно Петруччо. К тому времени у меня был самим собой отремонтированный списанный полугрузовой микроавтобус «УАЗ», который я оборудовал полками– лежаками, печкой и другими нужными для дальних поездок приспособлениями. Которым я использовал и в прямом назначении, для путешествий, и для спекулятивных дел: то возя помидоры с Алтая к нам в город и продавая с Шурой на рынке, то делая вылазки аж в среднюю Азию за черешней или виноградом, доезжал даже до Ферганы. Время было любопытное, свободное и во многое можно было окунуться, многое попробовать. И пусть часто получалось плохо: то помидоры сгниют, то черешня растает, то Шуру опознают знакомые на базаре и он от стыда сбежит, но я отдавался новшествам с большим азартом. Тогда мы еще не знали, чем все эти игры, каким мы отдавались со страстью, как некой невидали, кончатся. К чему приведут. Петька «перестройку» выжидал. «Перестройку» Петька работал в большом универсальном магазине приемщиком посуды. Тоже своего рода суфийская работа. Там, кстати, я узнал, как приемщики зарабатывают деньги. Это тоже было как мастерство наперсточников, имело свои приемы и хитрости. Одна из них был брак, бутылки со сколотыми горлышками, которые отбраковывают приемщики и посетители оставляют их в углу. Оказывается, и эти бутылки у приемщиков идут в дело, приемщики их собирают потом, в конце дня, и сдают на базу вполне успешно. Мы с ним встречались летом часто, он все так же не отказывался при случае практически использовать наше знакомство. Что-то извлекал из того, что представлял меня везде как пистеля. Он даже книжки у меня покупал и что-то с ними там делал. Отцовские книжки, которые я ему дарил, с подписями и без подписей, – это ясно, хотя я все равно поражался тому, какое значение на уровне продавщиц и директоров магазинов, или где-то там еще, куда он их помещал, в глубине народной жизни, имеет значение знакомство с моим отцом и его авторитет, – но что он мог извлечь из моих, я не мог понять. Но он и их как-то с пользой пристраивал и купил у меня большую часть всех моих припасенных для дарения экземпляров. Разговаривали с ним о философии, о Хадже Насреддине, ездили вместе летом поудить удочкой с лодки на Чаны, даже брали как-то его десятилетнего сына, продолжали рассуждать
о вольной жизни.
И нам обоим, обсуждающим достоинства этой жизни, вместе было крайне хорошо. Какое-то время из любопытства я даже работал с «Уазом» у него в магазине. В его системе. Как в свое время, вместе со всеми нашими друзьями работал у него летом для заработков на вреднейшей работе: на мытье окон заводских корпусов, фонарей, как их правильно называют, где использовалась серная кислота, концентрированный нашатырь или еще какая-то отрава – вредная работа до невообразимости. Петруччо долгое время обслуживал «почтовые ящики» и подобными бригадами занимался. Пока я учился в институте, он даже мою трудовую книжку использовал, и в ней теперь у меня два года стажа монтажника на каком-то военном заводе. Теперь я работал на своем «УАЗе» как выездной приемщик стеклотары. Это было в рамках тогдашних законов Петькино изобретение. Он снабдил меня удостоверением от магазина, с моей фотографией и нужными печатями, и выставлял мой «УАЗ» внутри жилого квартала, где я принимал посуду немного ниже цены, чем в приемном пункте. Все по протоколу. Петька любил действовать в соответствии с законами и любил спать спокойно. В конце дня Петька забирал у меня посуду и давал мне какие-то проценты с разницы. А по окончанию работы мы с ним разговаривали, сидя за закрытым окном его приемного пункта. Тогда все бредили мечтой о миллионерстве. В газетах, журналах только и было философствований и статей на эту тему, тесты, руководства… И вот Петруччо как-то однажды с гордостью заявил в одном из разговоров на ящиках с битой посудой, что он прочел про себя – тест Форда или кого-то еще, – о том, что именно он может стать миллионером. Психологически миллионерами могут стать не все.

– Ни ты, и никто из наших знакомых,– сказал он.

Но вот у него для этого есть все данные. В нем просто изначально отсутствует то главное качество, одно из многих, кстати, качеств, которые мешают людям сделать себе миллионы.

– Это что еще за таинственная вещь, Петруччо? Чего такого у тебя нет? – не мог не спросить я.

Петруччо только и ждал этого вопроса.

– Дружба, – сказал он. – Это дружба. Неумение переступить через дружеские отношения.

И видно было, что эта вычитанная мысль воодушевила его. Увлекла нетрафаретностью, незатасканностью, смелостью.

– Там было пункт: что вы выберете из двух, миллион или друзей. Так вот миллионером может стать только тот, кто выберет в пограничном случае миллион. Этого практически никто не может. А я могу…

И он ждал от меня вызова. Чтобы я бросился защищать святое понятие дружбы. Чтобы ему в ответ бороться за свою идею. В свою очередь тоже святую… Но вызова от меня не последовало… Я лишь спросил.

– Петруччо, это твой смысл жизни, стань миллионером?

– Михельсон, ты какую-то хреновину порешь. Я ведь тебя о смыслах не спрашиваю…

– Извини, неточно выразился. Но ведь для чего-то ты все это делаешь…

– Делаю, делаю… Просто делаю и все. Раз жизнь, как это говорится, один миг, то надо и прожить, чтобы «не было мучительно больно за бесцельно прожитые годы».

Романтик. Что там говорить… Потом нас время разбросало, встречаться мы стали реже, в стране происходили один за другим катаклизмы, когда людям было ни до друзей, ни до охоты – дичи, кстати, развелось в те годы уйма, производство встало, никто ее не травил и никто не стрелял – люди боролись только за существование, кто за кусок собственности, кто за выживание… И хотя мне повезло, и я смог с пользой для дела использовать свой опыт коммерческой жизни, единственное, что могло быть напечатанным в те времена из того, чем я владел, что я и раскрутил достаточно интенсивно, издав серию очерков и две книги, все-таки и мне тоже пришлось искать свое место в новой жизни. И тут вылез из подполья Петруччо со своими деньгами, дождавшись наконец, что перестал существовать не только КГБ, которого он опасался, но и старый государственный аппарат, да и, если разобраться, получилось, что и вся страна в целом. И Петруччо видеть я совсем перестал. А потом он целиком ушел в свои «крутые» дела, и о нем я перестал даже слышать… И последний раз мы встретились с ним после презентации трехтомника моего умершего отца, который я очень выгодно пристроил в одном новом коммерческом издательство – гонорар, полученный в нем, даже помог мне, купить новую пятидверную «Ниву». Презентация заключалась, как часто в те годы, в том, что приглашенный голодный народ, в основном, интеллигенция, накидывался на бутерброды с красной икрой и рыбой, пил водку, потом что-то говорил, благодарил устроителей, в данном случае, молодых парней-издателей, и уползал домой, сытый, довольный и счастливый… Мы с Петруччо встретились на улице около моей машины, в которую я, отбыв некоторое время на презентации в помещении писательской организации, собирался уже садиться. Он шел с бутылкой пива в руке. Он уже был к тому времени одним из состоятельнейших людей города, учредителем самого большого оптового вещевого рынка Западной Сибири, долгое время переходившего из рук в руки, наделавшего много шуму своими таинственными исчезновениями людей, этакого лакомого куска. Он и тогда, я думаю, уже был мультимиллионер. Но встретился мне на улице как простой смертный, когда шел пешком с открытой бутылкой пива к себе домой. Смерив глазами мою машину, он захохотал.

– Воруют все! – уверенно сказал он. – Мне вон говорят, мы честные. Воруют. И все.

Что он тогда имел в виду, я не стал уточнять, потому что сказано было, как бы без прямой связи с моей машиной, уж, об отечественной машине, пусть даже и новой, что можно сказать… И без попытки меня обидеть. Похоже, просто эта мысль занимала тогда его очень всерьез. Известие о презентации и переиздании книжек отца на него в этот раз впечатления не произвело никакого. Меня даже несколько удивила такая перемена. Это только потом, несколькими годами позже, я понял, что время и отца, и многих прежних заметных людей стало проходить, что место заметных людей в обществе занимали теперь уже другого плана и склада люди. Единственное существенное, что извлек я тогда из нашей с Петруччио короткой беседы, это номер его домашнего телефона, который он все еще по простоте своей душевной мне дал. По которому однажды я все же позвонил, приглашая Петьку с собой и Ефимкой на заячью охоту, но который больше встретиться с ним мне так и не помог. Петруччио по характеру был добр. Не помню уже, говорил ли я об этом. За все годы общения с ним я никогда не видел у него не то, что свирепого, бешенного, а даже сильно рассерженного выражения лица. Может, это комплекция, его громадный рост, величина, сила не позволяли ему быть еще и злым, но он при любых обстоятельствах, в том числе и даже на охоте, где дремучая непосредственность отношений, оставался всегда добродушным. Каким-то он стал сейчас? Изменился ли его характер? Не сказалось ли на нем теперешнее жесткое время?.. Потому что, мы ведь знаем, что творится теперь там, где крутятся сумасшедшие деньги… Что он вообще представляет из себя сейчас? С той последней встречи много воды уже утекло… Как бы хотелось просто встретиться, поговорить, спросить, как живет?.. Какие мысли на этот период исповедует? С кем общается? Что делает теперь вместо охоты?.. Потому что на охоту, я это знаю, он уже практически не ездит. Шура все-таки проболтался, хотя во всем остальном держится как кремень… Со старыми друзьями тоже не встречается, один Шура, но этот работает на него. И что значит жизнь мультимиллионера?.. Что это такое? Как он ощущает себя? Ведь он наш, из знакомого теста, что изменилось теперь в нем? Что меняется, когда человек становится олигархом?.. Не снится ли по ночам ему озеро Чаны? Как снится мне, скажем, весь зимний период года. И спится ли ему все так же спокойно? И об этом хотелось бы спросить… Да и доступны вообще все эти прежние, являющиеся до сих пор нашими, радости теперь ему?.. Да! Ведь еще дети… Колек, как он с ним там, какие отношения у олигархов с детьми?.. Другой мир, черт побери, ничего себе даже не представишь… А он теперь большой влиятельный человек. Участвует в инвестициях городских проектов, делает смелые предложения по застройке целых кварталов, покупает заводы, банки, шахты. Участвует в благотворительных мероприятиях. Определяет во многом жизнь города. А там, соответственно, и жизнь страны… И по слухам, да это и естественно, уже наполовину перебрался в Москву… Вот ведь как получается, что из персонажа, о котором я размышлял в начале, стоит ли он вообще отдельного рассказа, Петруччио, достаточно мне было расположить свои воспоминания о нем в каком-то относительно последовательном связном порядке, неожиданно даже для меня самого сделаться сильной заметной броской значительной личностью, героем, достойным и описания, и даже восхищения. И я даже снова нахожусь в замешательстве, как мне с ним обойтись… Мало того, в жизни Петруччио обозначился теперь какой-то экзистенциальный смысл, какой-то стержень. Какая-то важная составляющая. Которая в наших жизнях, занятых мелкой примитивной суетой или бесконечными межполовыми отношениями, в жизнях всех остальных моих охотников так до сих пор и отсутствует, и видимо, будет отсутствовать, что в глубине души меня, в общем-то, всегда восхищало, поскольку отсутствие подобного определенного стержня представлялось мне чертой, сутью и особенностью именно народной жизни,– а, следовательно, истиной в жизни вообще. Той сутью, с которой я впервые столкнулся и обозначил себе как «народность» еще в молодости на практике, после второго курса института, в далекой Восточной Сибири, в Киренском затоне, где работал монтажником и где впервые с этой народной жизнью соприкоснулся, и где начал накапливать весь тот опыт, впечатления и материал, который я здесь, в этом моем очерке, последовательно шаг за шагом использовал. Там, в далекой глуши, я сделал для себя глобальный и шокировавший меня поначалу в те молодые идеалистические годы вывод, что жизнь народная, народный дух и смысл человеческой жизни, – заключаются не в служении идее, не в патриотизме, и даже не в религиозности, и даже не в самоотверженном труде, не в стремлении к свободе, или к какому-то, там, красивому американизированному уровню жизни, и прочее, и прочее,– а в этой вот совершенной ничтожности. И хотя я уже и был подготовлен к такому пониманию жизни книгами Бунина, Апулея, Рабле и Бокаччо, все-таки подобная ничтожность раздавила меня тогда. У мужиков от мало до велика, а чем взрослее, тем откровеннее, любое движение в работе сопровождалось только этими ассоциациями, начиная с подъема баржи в затоне домкратами на поставленные на лед «чураки» до поворачивания гаечного ключа, у молодых девушек в бригаде палка самой толстой вареной колбасы непременно называлась «девичья радость», и частушки они пели тоже исключительно на эту тему. Я уж не говорю, насколько утвердился в этом выводе в армии, служа два года рядовым и обогащаясь казарменным фольклором, потом в дворовой Мишкиной компании спортсменов, охотников, в моих «бегствах» в природу, в «путешествия»… И завершила, так я полагаю, мое образование в народности и в понимании смысла жизни народа, заодно навсегда уверив меня в необъятности его, народа, творчества, встреча с егерем станции Тихомирово нашей Новосибирской области, куда из охотничьего общества нас посылали летом на отработку и где в запущенной, грязной, глухой и даже нищей, вымирающей в наше невероятно жестокое геноцидное время, деревеньке неунывающий балагур и средних лет мужик-егерь, пересыпающий свою речь прибаутками, подвел под эту простоту и всю остававшуюся для меня еще незатронутой неодушевленную жизнь, когда, начав запрягать на сенокосе в механическую косилку свою кобылу, с истинно народной фантазией заметил: «пока за поводом ходил, хомут седелке засадил…» Или вот еще: «Гудит как улей родной завод, а нам-то, …, дышло ему в рот». Или вот еще, уж совсем близкое и дорогое, про охоту: «Ей охота и ему охота, вот это, я понимаю, охота», – как говаривала одна наша наивная дворовая подружка из времен общей с Петькой ранней молодости, которую мы, конечно же, совершенно забыли и безвозвратно оставили позади. А ведь честно признаться, сколько все-таки глобальной мудрости в этой наивной простоте. И как Петька был обворожителен и мил именно тогда в этой своей, казалось бы, на первый взгляд, примитивности и непосредственности, еще до всех этих новых игр в дельных людей и без претенциозного статуса большого преуспевающего человека.
Поделиться с друзьями: