Юрий Долгорукий (Сборник)
Шрифт:
– Скажешь, так буду ждать тебя, - сказал он не столько с обещанием, сколько с мольбой в голосе.
– Жди!
И она снова исчезла, сверкнув белой сорочкой.
Дулеб через силу поборол в себе желание броситься следом за Ойкой. "За глазами моими пошло моё сердце". Долгое время считал себя непогрешимым, теперь становился безвольным. Прикосновение к Ойкиной руке, которого девушка, быть может, даже и не заметила, наполнило Дулеба таким волнением, что он по-настоящему испугался собственного неистовства. Чтобы не поддаться искушению и в самом деле не броситься за Ойкой, Дулеб возвратился в хижину, беззвучно ощупал принесённое Ойкой, ибо оно должно было бы ещё сохранять на себе прикосновение её рук, затем тихонько позвал:
– Иваница!
Хотел
– Спишь, Иваница?
Иваница не отзывался. Лежал тихо, словно умер. Но он спал всегда тихо, по-детски, во сне человек всегда выдаёт себя более всего: добрые и щедрые душой спят тихо, заботясь о других даже в забытьи, зато самовлюблённые, нахалы, забияки храпят, по-звериному рычат, чуть ли не хрюкают, пугливые вскрикивают сквозь сон, склонные к страданиям стонут и плачут, беззаботные - просто сопят и посвистывают, умудряясь иногда делать это и в полусне, так что и сами слышат, как посвистывают и посапывают, как одолевает их глубокий сон.
Дулеб улёгся на своё ложе, зная, что не уснёт теперь до самого утра, но успокаивал себя тем, что не будет думать ни о себе, ни об Ойке, - будет думать о чём-то значительном, о высоком, о делах государственных; если бы у него была свеча, он записал бы в пергамены поверх бессмыслицы, допущенной днём, несколько действительно важных мыслей и наблюдений, хотя он и не был до конца уверен в их важности и первостепенности. Можно записать, чтобы потом кто-нибудь прочёл о том, как построено большое сооружение, как умерло от голода или болезней столько-то и столько-то людей, как убиты были в одной битве сто воинов, а в другой - тысяча, как посажены безвинными в порубы юноши и старики, как… Написанное остаётся, в этом его преимущество перед быстротечностью жизни, но всё же ничто и никогда не заменит настоящей жизни; и ощутит ужас голода лишь тот, кто умирал голодной смертью, а доблесть битвы ведома лишь тому, кто, поражённый копьём или стрелой, упал, засмеялся и умер.
Тогда кто же отважится отдать преимущество каким-то там размышлениям перед исполненным таинственной силы прикосновением девичьей руки, первым прикосновением, первым ощущением того поистине великого, ради которого и приходит человек на свет?
Теперь Дулеб жил раздвоенной жизнью. Он перестал спать, потому что каждый раз хотел встретить Ойку и прикоснуться к её рукам; девушка же появлялась то вечером, то поздней ночью, то на рассвете; она, наверное, не знала, что такое сон, и хотела лишить сна и Дулеба, заметив его взволнованность, которая могла бы считаться и запоздалой, если принять во внимание зимние посещения Ойкой Стварникова дома.
Кроме того, лекарь боялся за Иваницу. Ослеплённый своим неожиданным чувством, он заботился лишь о том, чтобы Иваница ни о чём не узнал преждевременно, словно этим мог помочь парню, спасти его от неизбежности, обойти которую было просто невозможно.
Каждый раз перед тем, как выскользнуть из хижины, и после возвращения Дулеб повторял один и тот же вопрос: "Спишь, Иваница?" - и каждый раз ответом ему было молчание, Иваница лежал лицом к стене, неподвижный, молчаливый, будто мёртвый.
Осторожность осталась только для Иваницы. Всё остальное для Дулеба и Ойки было нипочём. Для них вполне достаточно было их странных встреч в темноте, слепых прикосновений, короткого обмена ничего не значащими словами. Каждый раз между ними возникал спор из-за того, что Дулеб пытался помочь девушке, а она отказывалась, или же по другой причине: он просил, чтобы она меньше носила им, с чем она тоже не соглашалась. Дулеб пробовал расспрашивать её о том, что с нею происходило до сих пор, она отделывалась одним-двумя словами; когда же хотел узнать что-нибудь о Киеве, ответ был ещё короче: "Голод!" И истолковать это слово он мог как угодно: нет хлеба, нет воли, нет мудрости, нет
чести, нет любви. На всё - голод, голод, голод.Однажды Дулеб вспомнил её белый козий мех, который был чем-то неотъемлемым от неё. Дулеб удивлялся, почему она рассталась с этим мехом. Ведь в прошлом году носила его даже летом.
– Осенью здесь был, а не летом, - поправила она его.
– Но ведь было ещё тепло.
– Днём, а не ночью.
– Хотел бы достать для тебя новый мех. Богатый и пышный.
– Зачем он мне? Козий ношу для отца. Он сохраняет свой запах. Отец слышит меня издалека.
– Я подарю тебе мех с запахом воли, пронзительным и острым, в нём будет чувствоваться лесное раздолье и неутолимая жажда свободы.
Он впервые поцеловал ей руку, и Ойка не отняла её, не убежала, стояла тихая и затаившаяся. Но вскоре в ней всё же победила диковатость, девушка увернулась из-под руки Дулеба и исчезла.
– Спишь, Иваница?
– бросил он в темноту своё привычное, хотя голос у него на этот раз был не такой, как всегда, голос выдавал его, так что Иваница даже сквозь сон должен был бы почувствовать и встревожиться, хотя и с опозданием.
Ветер не унимался, то усиливаясь, то немного затихая. Ойка выбирала часы, когда ветер шумел с особой силой, она и сама была словно соткана из ветра, возникала незаметно, будто прилетала, торопливо ставила свою ношу и тотчас же улетала обратно, не было надежды задержать её. С каждым днём встречи с девушкой казались Дулебу всё короче, всё мимолётней, и от этого невыносимо болело сердце, охватывало чувство нетерпения.
– Ты так быстро исчезаешь, - пожаловался ей Дулеб.
– Не подумала ли, как мне больно?
Она тихонько засмеялась в темноте, не приближаясь к нему. И тотчас же убежала, будто не хотела признавать ни страданий, ни сочувствий. Неукротимая или неуловимая - так и не мог он определить.
Но однажды она прибежала уже к исходу ночи. На дворе неистовствовала буря, сорочка Ойки шелестела, будто ветрило, волосы девушки разлетались так, что она не знала, за что раньше хвататься: собирать ли волосы, придерживать ли на себе сорочку; тут можно было злиться и смеяться одновременно, обрадованно отдаться на волю ветру или же плакать от бессилия. Она же избрала другое, ей захотелось запутать в бурю ещё и Дулеба. Ойка приблизилась к нему на расстояние довольно опасное, но держалась лишь столько, чтобы успеть промолвить: "Иди за мной". В самом деле промолвила, или же ему послышалось в шуме и завывании бури, но Ойка отскочила, и он пошёл за нею, борясь с ветром и собственной неуверенностью. Ветер отталкивал его, отбрасывал назад, колебания раздирали душу, он готов был остановиться, вернуться, но именно в этот момент услышал снова: "Иди за мной!" Услышал или почудилось?! И снова шёл, бежал, пробираясь сквозь какие-то кусты, забирался в заросли, где ветер казался тише, он проносился где-то поверху в темноте, неистовствовал там, гремел, хохотал, и в его многоголосье Дулебу слышалось снова и снова: "Иди за мной! Иди за мной!"
Он догнал Ойку в непроходимой чаще, тёмной и пронзительно пахучей не поймёшь, то ли сирень, то ли бузина, то ли побеги молодых клёнов. Идти дальше было некуда, оба видели это, но она ещё повторила, будучи не в силах остановиться: "Иди за мной!" Если же она и не произнесла этих слов, он всё равно их услышал, запыхавшийся, взял её за руку, сказал совсем бессмысленное:
– Не думал я…
Она молчала.
– Что теперь?
– снова спросил он.
– Что?
– спросила она.
– Вывела меня, выманила, а что теперь?
Она молчала, лишь вздрагивала всем телом, а может, это ветер?
– Как же Иваница?
– растерянно спросил он, имея в виду не Иваницу, а самого себя, и девушка, чтобы спасти его от этой беспомощности, пришла ему на подмогу.
– А мне какое дело?
– сказала она дерзко.
– Бредил тобою до Суздаля, и там, и на обратном пути, и тут… Впервые с ним такое.
– И со мной впервые… Мужчины рвались ко мне, а я никого не хотела. Все мне противны…