Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Юрий Трифонов: Великая сила недосказанного
Шрифт:

Михаил Андреевич Суслов, секретарь ЦК КПСС и главный идеолог партии, разрешил напечатать эту повесть на журнальных страницах, причём как само его решение, так и его мотивировка оказались совершенно непредсказуемыми. Суслов сказал, что «это правда, все мы так жили» [285] . Эти слова решили судьбу книги. «В цензуре поёжились и подписали» [286] . Цензоры не осмелились исправить ни одной строчки. Осталось загадкой, почему чопорный, абсолютно неэмоциональный, ни разу не замеченный в проявлении обычных человеческих чувств «серый кардинал» из Политбюро, всегда рьяно стоявший на страже устоев советской власти и чистоты идеологии, познакомившись с повестью «Дом на набережной», может быть, в первый и в последний раз в своей жизни проявил непосредственную реакцию. Можно предположить лишь одно: такова была власть высокого таланта! Знаменитый режиссёр легендарного Театра на Таганке Юрий Петрович Любимов вспоминал, что по Москве немедленно поползли слухи о словах «серого кардинала» из Политбюро: «Почему не печатают эту книгу? Эту книгу надо печатать. Мы все страдали, мы все подвергались нападкам Сталина, мы все прожили этот страшный период. Печатайте эту книгу» [287] . Однако очень скоро власть опомнилась, и всё вернулось на круги своя. Повесть оказалась под негласным запретом. «Дом на набережной» существовал лишь в качестве журнальной публикации. Повесть не разрешили выпустить отдельной книгой, её не включали в однотомники избранных произведений Трифонова, не вошла она и в последний прижизненный двухтомник писателя. Исключением стал однотомник «Повести», выпущенный в 1978 году издательством «Советская Россия» мизерным для того времени тиражом 30 тысяч экземпляров. (Книги «литературных генералов» выпускались миллионными тиражами.)

285

Цит.

по: Шитов А. П. Время Юрия Трифонова: Человек в истории и история в человеке (1925–1981). С. 630.

286

Там же. С. 631.

287

Там же. С. 744.

Все, кому довелось жить в тридцатые и сороковые годы, все без исключения испытали чувство страха. Важнейшей чертой пережитого страха была его иррациональность. Илья Григорьевич Эренбург вспоминает о первых послевоенных месяцах. «Мы как-то сидели в писательской компании, рассуждали о том о сём. Берии присвоили маршальское звание. (Это произошло 9 июля 1945 года. — С. Э.) О. Ф. Берггольц вдруг спросила меня: „Как вы думаете: может тридцать седьмой повториться, или теперь это невозможно?“ Я ответил: „Нет, по-моему, не может…“ Ольга Фёдоровна рассмеялась: „А голос у вас неуверенный…“» [288] Не существовало чётких и всем хорошо известных правил поведения, руководствуясь которыми можно было бы избежать репрессий. В жизни не существовало никаких гарантий. И это утверждение справедливо по отношению ко всем персонажам повести — реальным и вымышленным.

288

Эренбург И. Г. Люди, годы, жизнь. Кн. VI // http://text.tr200.biz/knigi_klassicheskaja_proza/?kniga=336519&page=2

В «Доме на набережной» вскользь упоминается некто Лозовский: в кабинете огромной квартиры члена-корреспондента Академии наук и профессора Николая Васильевича Ганчука, живущего в Доме на набережной, была фотография этого человека с дарственной надписью. Вадим Глебов, которого недоброжелатели Ганчука попросили подробно описать профессорский кабинет, счёл за благо не упоминать о фотографии. «Тогда Лозовский был ещё в полном порядке, но Глебов проявил осмотрительность» [289] . Только очень внимательные читатели повести обратили внимание на выразительную деталь: в момент публикации повести уже мало кто помнил имя этого реального исторического персонажа. Впрочем, обо всём по порядку. Соломон Абрамович Лозовский был членом партии с 1901 года, и — за редчайшими исключениями — всегда поддерживал генеральную линию партии, чем объясняется его последующая блестящая карьера. В разные годы жизни он был генеральным секретарем Профинтерна, директором Гослитиздата, заместителем министра иностранных дел СССР, заместителем начальника и начальником Совинформбюро, членом ЦК и депутатом Верховного Совета СССР. Лозовский принадлежал к советской элите. Это его погубило. «Элита задумана была как опора власти, но она же первая и погибала, потому что то и дело попадалась под руку» [290] . В конце января 1949 года, в период борьбы с «безродными космополитами», Лозовский, живший в квартире 16 Дома на набережной, лишился всех своих высоких постов и был репрессирован, а 12 августа 1952 года, в возрасте семидесяти четырёх лет, расстрелян по делу Еврейского антифашистского комитета. После смерти Сталина Лозовского посмертно реабилитировали, однако сделали это под сурдинку — втихомолку, украдкой. В середине 1970-х годов его имя фактически всё ещё находилось под негласным запретом, и за исключением немногих профессиональных историков о трагической судьбе Лозовского даже очень образованные читатели знали немного. Поэтому никто не заметил допущенную автором повести неточность. Эпизод, о котором идёт речь, относится к осени 1949-го, когда Лозовский, арестованный в начале этого года, уже не мог быть «в полном порядке». Неточность можно легко объяснить. Во-первых, от художественного произведения нельзя во всём требовать скрупулёзной точности в мельчайших деталях. Повесть — это не научная монография. Во-вторых, даже те, кому довелось жить во второй половине 1940-х, плохо помнили отличие одного года от другого и нередко ошибались в датировке событий. Поэт Борис Слуцкий написал об этом феномене с афористической точностью: «Потомки разберутся, если у них будет время, желание, досуг и, как теперь говорят, бумага. <…> Эти годы, послевоенные, вспоминаются серой, нерасчленённой массой» [291] . В середине 1970-х «разбираться» с недавним прошлым время ещё не пришло. И то, что не было позволено историкам, сделал писатель.

289

Трифонов Ю. В. Дом на набережной // Трифонов Ю. В. Собрание сочинений: В 4 т. Т. 2. М., 1986. С. 456.

290

Гинзбург Л. Я. Записные книжки. Воспоминания. Эссе. СПб., 2002. С. 286.

291

Слуцкий Б. А. После войны // Слуцкий Б. А. О других и о себе. М., 2005. С. 177, 180.

Поскольку основные события повести происходят во второй половине 1940-х, отмеченная автором предусмотрительность Вадима Глебова, не назвавшего имя Лозовского, получает своё художественное обоснование. В очередной раз сработала «природная глебовская осторожность, проявлявшаяся иногда безо всяких поводов, по наитию» [292] . Жизнь в коммунальной квартире ветхого двухэтажного дома, где Вадим родился, вырос и повзрослел, с детства приучила Глебова к осмотрительности («когда поднимался по тёмной лестнице, по которой следовало идти осторожно, потому что ступени были местами выбиты»), а существование в социуме лишь укрепило передавшуюся по наследству от отца фамильную глебовскую осторожность.

292

Трифонов Ю. В. Дом на набережной // Трифонов Ю. В. Собрание сочинений: В 4 т. Т. 2. М., 1986. С. 372.

Отец Глебова работал мастером-химиком на старой конфетной фабрике. Он любил подшучивать над своими домашними, мечтавшими перебраться из перенаселённой коммуналки в отдельную квартиру и не скрывавшими зависти к тем, кто жил в роскошных квартирах Дома на набережной. «Да я за тыщу двести рублей в тот дом не перееду…» Лишь спустя годы Вадим Глебов уразумел скрытый смысл этой парадоксальной фразы, сказанной полушутя-полусерьёзно. «Все это было понарошке, домашний театр. А внутри отцовской природы, скрытым стержнем, вокруг которого всё навивалось, было могучее качество — осторожность. То, что он говорил, посмеиваясь, в виде шутки — „Дети мои, следуйте трамвайному правилу — не высовывайтесь!“ — было не просто балагурством. Тут была потайная мудрость, которую он исподволь, застенчиво и как бы бессознательно пытался внушать» [293] . И тот, кто намеренно или безотчётно следовал этой житейской мудрости, имел больше шансов уцелеть, чем тот, кто ею пренебрегал. Впрочем, «большой террор» не щадил и самых осторожных. Рецепта выживания не существовало, поэтому страх становился всепроникающим.

293

Там же. С. 383.

Трифонов вскрывает первопричину наследственной глебовской осторожности. «На самом деле работал тайный механизм самосохранения, и это было удивительно, ибо в те времена кто бы догадался о близких катастрофах!» [294]

Трижды сказав о глебовской осторожности, Трифонов делает очень важное уточнение: осторожность объяснялась отнюдь не его изощрённым умом, способным мгновенно просчитать экзистенциальную житейскую ситуацию на несколько ходов вперёд. Глебов был в высшей степени заурядным человеком и не обладал умом профессионального шахматиста или математика. «Но Глебов всегда был в чём-то туг и недальновиден. Сложные ходы, которые потом обнаружились, были для него тайной за семью печатями. Впрочем, никто ничего предвидеть не мог» [295] . Глебовская осторожность была синонимом нерешительности и объяснялась всё тем же страхом. С первых лет советской власти и вплоть до начала оттепели страх был скелетом, становым хребтом всей советской жизни. Выросло несколько поколений, с детских лет лишённых внутренней свободы и привыкших к осторожности. Именно это врождённое чувство осторожности помогло герою повести Вадиму Глебову, по прозвищу Батон, не только уцелеть, но и преуспеть в жизни, в течение четверти века добиться всего того, к чему он так стремился во времена своей голодной юности.

294

Там

же. С. 372.

295

Там же. С. 445.

«Глебов относился к особой породе богатырей: готов был топтаться на распутье до последней возможности, до той конечной секундочки, когда падают замертво от изнеможения. Богатырь-выжидатель, богатырь — тянульщик резины. Из тех, кто сам ни на что не решается, а предоставляет решать коню» [296] .

Литературная родословная Вадима Александровича Глебова по прозвищу Батон — центрального персонажа «Дома на набережной» — восходит к Павлу Ивановичу Чичикову из поэмы Гоголя «Мёртвые души». Вспомним, при каких обстоятельствах Глебов получил своё школьное прозвище. «Когда-то давно он принёс в школу белый батон, сидел на уроке, щипал мякиш и угощал желающих. А желающих было много! Кажется, пустяк: притащил батон, который всякий может купить в булочной за пятнадцать копеек. Но вот никто не догадался, а он догадался. И на переменке все просили у него кусочек, и он всех оделял, как Христос. Впрочем, не всех. Некоторым он не давал. Например, тем, кто приносил в школу бутерброды с сыром и колбасой, а ведь им, бедным, тоже хотелось батончика!» [297] Вплоть до января 1935 года в СССР существовало нормированное снабжение населения хлебом, следовательно, Глебов мог свободно купить в булочной батон белого хлеба лишь после отмены карточек на хлеб, то есть не ранее начала 1935-го [298] . Так, потратив всего-навсего пятиалтынный, Батон в известной степени приобрел власть над своими товарищами. Сравним этот отрывок из повести Трифонова с тем местом из одиннадцатой главы «Мёртвых душ», где повествуется о школьных годах Павлуши Чичикова. «Особенных способностей к какой-нибудь науке в нём не оказалось; отличился он больше прилежанием и опрятностию; но зато оказался в нём большой ум с другой стороны, со стороны практической. <…> Потом в продолжение некоторого времени пустился на другие спекуляции, именно вот какие: накупивши на рынке съестного, садился в классе возле тех, которые были побогаче, и как только замечал, что товарища начинало тошнить, — признак подступающего голода, — он высовывал ему из-под скамьи будто невзначай угол пряника или булки и, раззадоривши его, брал деньги, соображался с аппетитом» [299] . Происхождение Павлуши Чичикова было «темно и скромно». То же самое можно сказать и о Глебове. И тот и другой страстно мечтали вырваться из того круга, в котором они родились, покончить с нищетой и прозябанием. И тот и другой жаждали благополучия, преуспеяния и власти. Гоголь подчёркивает фиктивность и мнимость Чичикова: «не красавец, но и не дурной наружности, не слишком толст, не слишком тонок; нельзя сказать, чтобы стар, однако ж и не так, чтобы слишком молод» [300] . Иными словами, центральный персонаж «Мёртвых душ» был никакой. Таким же был и Глебов. «Он был совершенно никакой, Вадик Батон. Но это, как я понял впоследствии, редкий дар: быть никаким. Люди, умеющие быть гениальнейшим образом никакими, продвигаются далеко. Вся суть в том, что те, кто имеет с ними дело, довоображают и дорисовывают на никаком фоне всё, что им подсказывают их желания и их страхи. Никакие всегда везунчики» [301] . «Дом на набережной» — это повесть о том времени, которое стало периодом преуспеяния и конечного торжества никаких.

296

Трифонов Ю. В. Дом на набережной // Трифонов Ю. В. Собрание сочинений: В 4 т. Т. 2. М., 1986. С. 452.

297

Там же. С. 432.

298

Лебина Н. Б. Энциклопедия банальностей: Советская повседневность: Контуры, символы, знаки. СПб.: Дмитрий Буланин, 2006. С. 181.

299

Гоголь Н. В. Мёртвые души // Гоголь Н. В. Избранные сочинения: В 2 т. Т. 2. М.: Художественная литература, 1984. С. 351.

300

Там же. С. 174.

301

Трифонов Ю. В. Дом на набережной // Трифонов Ю. В. Собрание сочинений: В 4 т. Т. 2. М., 1986. С. 433.

Действие повести «Дом на набережной» происходит в Москве и разворачивается в нескольких пластах времени: в середине 1930-х годов, накануне и в момент начала «большого террора»; суровой осенью 1941-го, во второй половине 1940-х, в период борьбы с «безродными космополитами» и «низкопоклонством перед Западом»; и в самом начале 1970-х годов. Завязка действия повести возникает в августе 1972 года, когда в Москве стояла нестерпимая жара, вокруг столицы горели леса, в городе нечем было дышать, и люди нередко падали в обморок прямо на улице и в метро. «Москва тем летом задыхалась от зноя и дымной мглы». (В 1976-м, когда повесть была опубликована, память об аномальной жаре была ещё свежа и создавала у первых читателей, по крайней мере из числа москвичей, ни с чем не сравнимый эффект присутствия, вызывая ощущение достоверности происходящего и чувство собственной включённости в хронотоп «Дома на набережной».)

В это время Вадим Александрович Глебов был вынужден покинуть подмосковную дачу и в самый солнцепёк отправился в город. Ему предстояло скорое вселение в новую кооперативную квартиру, и Глебов хотел меблировать её соответствующим образом. В годы всеобщего дефицита Вадим Александрович не захотел обставлять свою новую квартиру мебельным ширпотребом, модной в те годы «полированной дребеденью». Он решил любой ценой приобрести антикварный стол с медальонами, который отлично бы подошёл к уже имевшимся стульям красного дерева, купленным его женой Мариной год тому назад в ожидании предстоящего вселения в кооператив. Уже в этих мельчайших деталях прекрасно просматриваются обстоятельства места и времени. Жизнь, казалось, удалась: «доктор, директор, пятое-десятое, дерьма пирога». Глебов достиг максимально возможных для советского интеллигента высот, обрёл то, что было заветной мечтой многих. Он стал литературоведом и эссеистом, доктором наук, продвинулся по карьерной лестнице, у него есть собственный автомобиль и двухэтажная дача с участком, на котором жена Марина выращивает клубнику и крыжовник, варит из них варенье и раскладывает его по стеклянным банкам, на которых старательно пишет название ягоды и год сбора урожая. Глебов — «выездной» научный работник: так в те годы называли тех, кому было позволено ездить в заграничные командировки. В конце повести Глебов приезжает в Париж — землю обетованную творческой интеллигенции — как член правления секции эссеистики на конгресс МАЛЭ (Международной ассоциации литературоведов и эссеистов).

Но даже для этого в высшей степени обеспеченного, по советским меркам, человека приобретение нужной вещи превращается в огромную проблему. Купля-продажа мебели, пусть даже антикварной, требовала в эти годы неимоверных усилий и в данном конкретном случае осуществлялась с явным риском для здоровья. Вадим Александрович уже не в первый раз отправлялся в охваченный смогом город, что для страдавшего ожирением, сердечной недостаточностью и стенокардией человека могло закончиться весьма печально. Даже имея немалые деньги, Глебов не мог просто заказать по каталогу нужную ему вещь, оплатив её приобретение и доставку, а был вынужден искать какого-то Ефима из мебельного, который отнюдь не был владельцем вожделенного стола, но мог помочь его разыскать. Чтобы найти хоть какие-то следы этого стола красного дерева, Глебов покинул дачу и отправился в богом забытый рядовой мебельный магазин, расположенный на городской окраине.

Здесь и произошла его встреча с другом детства и юности Лёвкой Шулепниковым, по прозвищу Шулепа. Лёвка опустился на самое дно: он стал «подносилой» в мебельном магазине, неряшливо одетым и жаждущим похмелиться, из числа тех подсобных рабочих, которые, как пишет автор повести, готовы «за трояк на всё». («Трояк» — это три рубля. Поллитровка «Московской особой водки» стоила в эти годы 2 рубля 87 копеек. Оставшиеся после покупки поллитровки 13 копеек сдачи позволяли купить скромную закуску — плавленый сырок. Именно так поступал с полученным «трояком» любой «подносила». Трифонов, как всегда, удивительно точен в деталях!) Глебов готов был дать Шулепе 4 рубля на опохмелку, если бы тот попросил об этом, и уже стал нащупывать деньги в кармане брюк. Глебов окликнул Шулепникова по имени, но опустившийся на самое дно «подносила» не захотел его узнать и презрительно отвернулся. Это неприятно поразило Глебова. «Поразило не обличье Лёвки Шулепы и не жалкость его нынешнего состояния, а то, что Лёвка не захотел узнавать. Уж кому-кому, а Лёвке нечего было обижаться на Глебова. Не Глебов виноват и не люди, а времена. Вот пусть с временами и не здоровается» [302] . Вот об этих временах и идёт речь в повести.

302

Трифонов Ю. В. Дом на набережной // Трифонов Ю. В. Собрание сочинений: В 4 т. Т. 2. М., 1986. С. 365.

Поделиться с друзьями: