Южная Мангазея
Шрифт:
Её перевели в другое, более обширное помещение под Лубянской площадью с низким подземным бассейном из чёрного мрамора. Началась финальная стадия подготовки. Прежде всего в женское место Сольмеке вставили небольшую резную пластину из серебристо-тёмного металла, похожую на удлинённый лепесток розы, закрепив её своего рода поясом целомудрия. С утра девушка около часа плавала в бассейне, помимо хлорки, там был слабый раствор какого-то реагента, а затем она ныряла в выходившую из резервуара катакомбную трубу со стоком в Москва-реку у Николы Мокрого. Еще пять- шесть часов проводила Сольмеке в Москва-реке, учась ориентироваться по дну, распознавать пароходы и плавсредства по гудкам, находить линию фарватера. С помощью заушных свищей ппавунья научилась довольно долго задерживать дыхание, но под конец они забивались грязью, отфильтрованной из москворецкой воды, и за ушами начинало жечь. По возвращении через катакомбную трубу Сольмеке ещё полтора часа отмокала и вымывала эту грязь из своих рудиментарных жаберных щелей. Вечером проходили теоретические занятия. Сольмеке изучала речную сеть Восточной Европы и Пруссии, особенно несколько речек, сообщавшихся со Шпреей и саму Шпрею, о которой имелись очень подробные по донные описания. На следующий день она должна была моделировать тот или иной донный участок Шпреи на дне Москва-реки с помощью радиосигналов, подаваемых ей из черных эмок, сопровождавших плавагентку вдоль набережных.
Ночевала Сольмеке в Лубянской шарашке. Во сне ей казалось, что всё ещё плавает в Икуле и все ещё поднимается опьянение от жабры между ног. Она так стонала, что однажды обе
Серебряная пластина в женском месте особо Сольмеке не стесняла. Вообще она была не то чтобы в отстраненном состоянии сознания, скорее вместе с жабрами в ней проснулись какие-то целикантовы глубины мозга и разум её работал по-другому, точно липкий окружающий мир ещё вынашивал Сольмеке, чтобы родить в какой-то другой ошеломительный космос, который лишь доносился до неё в подводном гуле и мозговых вспышках. Она даже не пыталась понять смысл своей серебряной сколупки, как полуводное сумчатое.
Вечерами в свой единственный свободный час она шла в столовую шарашки. В последнее время альфабеты-сокамерницы перестали её туда сопровождать. Реагируя на зарыбленное состояние надсматриваемой, сами они превращались в пыхтящую амфибию-уробороса, целыми днями лежа на кровати в позиции 69. Один раз на свидание к Сольмеке пустили Патрикея. Недавно он ездил в Покровское на электричке. Он не сказал, как сидел на веранде в первом непасмурном лунном свете и слякотные шпионские капюшоны листьев, несчётными хмурыми днями сновавшие на глухонемых кистях перед её дачной, вроде купе, комнатой-обскурой, стали потными альбомчиками мутной лунной проявки, поутру, впрочем, всухую застуканными простоволосыми косами колхозниц-кормилиц Семечкиной и Буряковой, засветившими бесчувственные жижи обычного гербария, похожего на горелые кинохлопья. Зато проинформировал, что у Семечкиной и Буряковой вдруг пошло молоко и что Дира раздуло как порося. Узнав у Сольмеке о чёрной ванне с дурманным раствором, Патрикей вспомнил, что уже слышал о ней от своих знакомых из ВИЛАРа и что один отдел института тоже колымит в этой лубянской шарашке. На следующий день к Сольмеке в столовой подсел мохнатый тип в болотной робе и с пахучей бородой. Взяв два сухофруктных компота с варёными червячками и понизив голос, тип рассказал, что чёрная ванна — древний артефакт, судя по надписям на мраморе, ей около четырехсот лет. Найдена она была в глубине под Лубянским фонтаном Витали. Его снесли, когда задумали установить железного Феликса. Под фонтаном находился термальный источник, который решили использовать, чтобы памятник пламенному рыцарю революции всегда был горячим. Струя бьёт в накрывшие её чугунные недра и по катакомбному стоку уходит в Москва-реку, попутно разогревая лежащий поверху Шипкинский бульвар, так что на нём в декабре иногда расцветают тюльпаны. Угольный мрамор самой ванны, закрытой к моменту обнаружения многослойной слюдяной плитой, всегда имеет температуру человеческого тела и, что самое главное, это самое тело было в ней найдено! И не простое, а венценосное! И сейчас с внешней мраморной стороны можно прочитать, что там почивал царь Иван Васильевич. Много чего там написано резным мелким шрифтом. Целая библиотека. Либерия. А то и есть Либерия, та самая, Ивана Грозного. А самая важная её часть — на тех шести резных лепестках на венце. Эту инструкцию левшовой мелкости догадались разглядеть под мелкоскопом. — Инструкцию? — вскинулась Сольмеке. — Да — дожевал своих червяков бородач. — Тебя сейчас по ней готовят. Препарируют — усмехнулся он. — Впрочем, чего греха таить, я с тобой сейчас с огровой подачи разговариваю. Он тебе и остальное разъяснит. Что положено.
Оголённые брёвна северных изб трещали, ёрзали и ворочались, прокручивая мёрзлую землю, как, кажется, прокручивают мельницы свои реки вместе с берегами, приближая тёплое устье, пока не упёрлись в Коломенский овраг, вздыхая и осторожно посверкивая слюдяными окошками на тургруппу в белых носочках — белёные яблони с киргизскими личиками и на натужные корни, стягивавшие когда-то разъехавшийся по экзотическим брёвнышкам петушиный дворец Алексея Михайловича.
Два года прошло, как Патрикей расстался с женой, любительницей Коломенского. Посетив Сольмеке в лубянской шарашке, он, наконец, приехал сюда. Гуляя по дьяковскому холму, Патрикей искал следы своей жены. В густом подлеске кое-где ещё встречался валежник бывшего здесь терема. Под хвойными лапами — жилки смолистого света. Они подстраивали дополнительную систему кровообращения к ломаным прелестям одеревенелых царевен, что когда-то замирали в девичьих закутках со слюдяными окошками, впивая, как бревенчатые токи, отголоски с мужской половины. Под конец прогулки дождь оборвал смолистые стропы над влажномахровыми локтями валежника. Распускалась радуга, другая, мерцая в глазчатой слюде на мокром месте от прибитых смолянок. Дрожащие лужицы стали напоминать локаторы сусальных воспоминаний. Радужный инкубатор распирал небо так, что солнце сдавилось в ромб. В шпильках-закалках, оброненных женой Патрикея, начиналась медленная жизнь, как в хвосте ящерки, разворачивающейся из калачика его, Патрикея, рептильего мозжечка. Оставалась геологическая эра, сто лет ожидания.
Задрожала ёлка, белка, шишка. Патрикей вспомнил два прыща за решёткой на тощей груди Сольмеке, и как просовывал сквозь прутья руку, пытаясь обнять пониже. Подростковый копчик. Раздвоенный. Патрикей обманывал Сольмеке. Он всё знал про огромную чёрную ванну, про то, куда делся Иван Васильевич и про то, что в ванне плавало ещё одно нетленное, нетронутое, спящее тело — младой жены Ивановой, красавицы Васильчиковой, как то начертано было на чёрном мраморе. Читал он и те жуткие приказы на шести серебряных лепестках на царском венце, снятом с грозной головы. Пять из них лежали теперь под твидовым пиджачком, шестой был в Сольмеке. Знал он это всё, потому что сам работал в органическом отделе мавзолея, и знал, что сохранявшееся там тело сгнило за шесть лет, сгнило полностью, и что к 31 году, моменту обнаружения чёрной ванны, лишь отчаянно изготовленный восковой слепок с посмертной маски инсультного паралитика прикрывал люесные кости. Патрикею и пришла идея перенести эту маску на обнаруженное нетленное тело. Он же заметил, когда перелили раствор в мавзолейный хрустальный гроб, что на дне и по бокам чёрной ванны остался желтоватый, телесного оттенка осадок, который намного пластичнее, чем воск, ложился на Иваново лицо. Идеально загримированый царь московский приобрел черты лица вождя мирового пролетариата, был переодет в твидовый пиджачок и залит тем же раствором, степень преломления которого оказалась близка к воздушной. Но практически никто не знал, что под Ивановым хрусталем есть ещё одно, сообщающееся с ним водное ложе, с распростёртой красавицей Анной Васильчиковой, ставшей новой, нестареющей женой главного, в акваланге, Сверх-Огра этой страны. Вот уже десять лет, с того времени как его предыдущая, живая, несчастная смертная жена пустила себе в висок пулю. Никак не искажены, ничем не скрыты прелести Васильчиковой в растворе, степень преломления которого близка к воздушной. Консервная кукла — думал о ней Патрикей.
На следующий день Сольмеке получила уже совершенно детальную, почти абсолютной точности, как заверил её Огр, подонную карту маленького участка Дуная в районе самой северной его точки у Регенсбурга. Именно туда предстояло ей отправляться завтра, совсем не в Шпрею.
ВАЛГАЛЛА
Пикируя, самолёт уподобился туфле маленького Мука, порыв ветра потащил парашютистку по поверхности Дуная и стал вить из неё корпускулярно-волнового андрогина, пока она не сумела избавиться от Калашникова со стропилами и не канула на дно. Там ерши — алхимики расштопоривали солевые сосудики и оптические колбочки меж глазастых рыбьих конфорок, где росло ворованное лунное свеченье, отчего вода, проваренная в амёбьем свете, монгольфьерной дымкой отделялась от тяжёлых пластов и приливала к луне, словно летучая фракция слышного
в висках Сольмеке прибоя, подтачивающего тяжёлую хватку Рейха, так что следы автоматчиков, бегущих к водной кромке воды, ложились по-волчьи, а ноги поддёргивались как на батутах змеиной, прибрежных ужей, вязки. Очень пригодились Сольмеке её ныряльные способности. Долго она не могла определить по дну нужное направление, сказался всего лишь день подготовки по этому участку громадной реки. Ночь, будучи зрачком лунного глазного яблока, расширялась дурманным приливом и отливала, уходя вместе с луной в грузную реку. И как она никогда не исчезала из Дуная, точно из колодца, где всегда видны звёзды, так и в убогом прибрежном Штраубинге с тысячелетней городской историей эта ночь никуда не исчезала, только, мерцая белком, ужималась в очередное из зорких оконцев, нашпиговавших архитектурное рубище и столь пугливых, что фахверковые дома съёживались, чем ближе Сольмеке подплывала. Но возможно к утру, после этой особо тугой и пряной ночи наконец-то взбухнут оконные глазницы, закрутятся винтовые лестницы на мансарды и в светёлки и, сотрясая побелку с бюргерских перегородок и обнажая бревенчатые округлости, многоочитая, как Кармен, бывшая варварская деревня задвигает куриными ногами. Ату её десантницу!Сольмеке наконец сориентировалась. Плавать теперь ей было легче. Перед самым вылетом на задание Огр приказал вытащить из её женского места резной серебряный лепесток и хотя после того, как он лично, с помощью двух гинекологов, удостоверился, что на потайной слизистой остался негативный отпечаток от чернёного серебра, на Сольмеке был надет тот же пояс целомудрия, ей был дан от него ключ. Сольмеке опять чувствовала, как в детстве при плавании в озере Икуль, опьянение от жабры меж ногами. В этом районе, на крайнем северном отрезке Дуная, были две баварские Валгаллы — квадратная белая и круглая жёлтая.
***
В Москве изредка уже включали уличное освещение. Изображение девушки — думал Патрикей, — искусство немногих черт, подобно иероглифу комнаты на створке окна, где, словно в стёртой устрице, расплывается фонарная жемчужина, гнущая запредельный свой столб, как девичью выю та, разбухшая, застёжка, что отстегнёт, как парашют, небо и он окажется перед безвидной и пустой землёй. Недоступная Сольмеке. Патрикей не мог представить, что она сейчас за линией фронта. Просто вокруг неё стала сжиматься разбухшая кора из разделивших их рельефных, городских, человечьих складок, в которые и впились шерстистые комарики полуутопленной в нём пещерной шкуры с палёными когтями, пытаясь вылущить дриаду, бившуюся как молния с мириадом промежностей. Туда, в промежность с отпечатком резного серебра, и должны быть вложены две электролитные жемчужинки, отломанные кончики разнополюсных сталагмитов из водных пещер под белой и жёлтой Валгаллами, и запечатаны поясом целомудрия, чтобы в женских потаённостях Сольмеке, с пульсирующей чернёной микросхемой на слизистой оболочке, началась кристаллизация нового лепестка, женского, нужного для пахучего венца плавучей Васильчиковой, двукопчиковой супруги мёртвого царя, выбранной из трёх тысяч претенденток. Тогда и произойдет то, что обещал Бомелий, придворный чудодей Грозного, глядя на обоих ассистентов, посаженных на кол. Сначала он показал мертворожденного козлёнка, дёргавшегося в чёрной ванне с хитрым раствором, но, сказал Бомелий, инструментарий для воскрешения человека гораздо мудренее. И материал для его изготовления потребен Бомелию из страны баваров, из имперского города Регенсбурга. Впечатленный ожившим козлёнком, послал Грозный за этим материалом. Очень надеялся Бомелий, что сам поедет с посольством в Регенсбург, но не был выпущен. Всё это, и многое другое, прочитал одарённый сотрудник органического отдела мавзолея Патрикей на черном боку огромной ванны, он же и посоветовал Огру выписать в Москву Сольмеке, после того как ощупал её в лагере.
***
На гребне очередной воробьиной горы по дороге от усадьбы до города предрассветный велосипедист барон Штурмундлибе будто влетал в ударную волну от нового, грохнувшего вниз ошмётка грозового куколя, так что вскоре чистый звёздный махаон, ещё поддёргивая протуберанцы в туманных оборванцах и быстро бледнея, порхал над одышливым бароном, загрохотавшим по черепаховому мосту, вокруг которого, словно русалочьи коленки, плескались гримерные урбанистические блинчики, волнуя клочковатых пьеро и арлекинов. Утренняя школьная экскурсия вошла в городские ворота, выкрикивая барабанные речевки. Сольмеке, которую сморило на узкой прибрежной дюне под городским мостом, вздрогнула, но не проснулась, привыкнув к подводной гулкости. — Бог его знает, оживет ли этот Иван Васильевич — говорил ей одетый в кафтан Огр, но забальзамирован он качественно. — Завидный жених! — хихикали мордоворотки в кокошниках, лезли в рот, за уши пятившейся, как ослица, претендентке. Сольмеке вскрикнула и обернулась, почувствовав, как её бархатный крупик, прижатый к податливой, с наблюдательной прорезью, перегородке, охватила холодная ладонь. Бомелий! Блеснули очочки. Сольмеке раскрыла глаза и замигала. Утренний луч скользнул с оправы наклонившегося над ней Штурмундлибе ей на веки. Она знала русского агента по фото. Немец улыбнулся и с пафосом указал на видные из-под моста кукольные крыши. Регенсбург, небольшой город, зимой варивший небо, точно бумагу, по весне полностью оплывал, будто лишая увесистой тушки свой сквозистый небесно — рукокрылый оттиск с быстросохнущими водяными знаками, откуда перемежающиеся световые губы до осени пятнали любой подвернувшийся кусочек шеи и дымчатых исцарапанных лопаток, как бывало в склеенном, пергаментном японском домике в усадьбе Штурмундлибе, где раскосая, как цикада, кузина любоокого подростка читала переводную страну Оз, стуча долговязыми конечностями по стенным рейкам и склейкам. У него сводило под ложечкой, когда начались тяжеловесные марши с факелами. Может быть поэтому он быстро подружился с русским Патрикеем, приехавшим в Германию на стажировку. Сольмеке встала на колени, поводя поясом целомудрия. Обе жемчужины в ней. Странные ощущения в районе копчика. Прохладное онемение. Девушка слегка застонала, схватившись там, где саднило за ушами. — Совсем в Лорелею превращаюсь, сказала она по-немецки совсем без акцента. Её небольшая восточинка воспринималась как лёгкая сонная припухлость у совершенной арийки. Дунай выплеснул на берег какую-то колючую траву и репейник. Шибе снова улыбнулся: — Сейчас мы пойдем туда, где есть чистая вода — и протянул ей пакет с одеждой и обувью. Штурмундлибе не знал, почему он принёс не неброские немецкие лодочки, а то, что по его мнению, должно было понравиться русской.
Краешек портящегося неба радужен как сок, выплеснутый из жемчужных виноградин, — вялится и чернеет на солнце, пропитывая музейных воронов, занимающихся на лету любовью с таким карканьем, что трескается щель в пролетаемой крыше белой Валгаллы, будто в копилке, куда с пьяных крыльев капает жжёный сахар, от которого все музейные вещи дозревают точно изюм с истаявшими зёрнами, намёками садов, притягиваемых солнцем сильней чем землёй, подвальное же мумиё искрится таким сталактитом, словно в нём увязли радужки всех, кто успел увидеть ту радугу, как цыганёнок карамельного петушка в скользкой ладошке сопливой арийки и теперь неведомо для себя скошен к лизанной оси своей не жизни уже, а таяния.
Попасть в полузатопленный подвал можно было через подводную пещеру у основания прибрежной скалы, на вершине которой стояла белая Валгалла. Утром Штурмундлибе наблюдал за подплывавшей к скале агенткой в фамильную цейсовскую трубу из постоянно подвешенной к шпилю Регенсбургского собора будки реставратора, последние сто лет — с момента достройки шпиля — оплачиваемого его семейством. Это был как раз час занятий облюбовавшей возвышенный вид особой группы регенсбургского общества культурного плавания. Её членам довелось изведать немало треволнений после недавнего принятия рейхзакона о биоопасности для арийского облика, пока опекающий эту группу Штурмундлибе, сотрудник регенсбургского филиала берлинского института, не выправил им охранную грамоту. И теперь Сольмеке, поднырнув под плавающих нудистов, имела возможность наблюдать вихляющие свиные хвостики, многочисленные соски и волосатые груди — классический набор атавизмов, стыдный для арийской расы. — Ну, я-то покруче буду, — подумала она и, опустившись поглубже, почти сразу увидела на голом подводном склоне заросший водорослями и ракушками медный люк, точно такой же, какой она видела выше по Дунаю, у жёлтой Валгаллы.