Южная Мангазея
Шрифт:
Мужское время — дым щипало у Яна в глазах, так скашивающих хмельную призмочку, расслаивая луни отблески её пушистого загара в размытые контуры переливчатые под негой неведомых солнц. Неведомых? Эти девичьи силуэты живут под звёздами нездешних кремлей, выбитых из джайляу рогоносцев и богоносцев ангельскими палыми сердцами. Волоокие, газеленогие, подвержены иной силе тяжести. Пусть бродят в бабьем времени-хмелю. Мужское время-перегар возвратит к исходной звезде.
Не огорчайся, любой моногамный декадент в органы бабьего времени, самозванец в мавзолей! Что жена твоя — бальзам души! Заметь нездешний загар и на её боках! От пары тоненьких, раскосых жён, невидимо живущих под светом иных солнц! Прослезись, и проступят они, султан, прозришь, и тройной красотой будешь окружён! Их улыбки плещут живую воду вокруг инфракрасных неведомых ландшафтов, ультрафиолетовых лиманов, где нет ни маслянистых стрекоз, ни болотных комаров, но лишь будущий уголь! Маслянистые стрекозы и болотные комары были в зацветшем бассейне у Дома пионеров, на чей проросший травами цементный брег бабка Сольмеке уже несколько раз сопровождала своего незрячего внука,
— Жалко девочку, — сказал Скалдин престарелой аудитории, после того как попробовал песочное печенье, которое Сольмеке выпекала для Клары Айгуль: — Мел ты туда сыпешь что-ли? — По серому старику — дужкой за нос, за воротник, за карман — блуждали железные очки.
Кости у неё ещё хрящевые.
Сольмеке с выловленной Кларой Айгуль из алхимических соображений поселилась на Веригиной горе, в розовом домике Васька, сам же он жил в сарайчике откочевавшего на гастроль верблюда. Каждый день Дмитрию Патрикеевичу в министерство из странноватых аптек и привилегированных складов доставляли заказанные Сольмеке изысканные припасы, вроде песочной и меловой пудр, которые Сольмеке получала по фуникулёру и действительно добавляла в печиво — и угольная печка раскаляла сторожку, как баню, до розового пара.
— Что уставились — прикрикнула она на мушкетеров, скоро множество подземных русалок увидите!
— Какая была девочка, такая и осталась, только слабенькая ещё, — ответил рыхловатый юмейский архитектор, сам похожий на Юмею. Внутри мешковатого облика Тюрина скрывались рахитичные ажурные костяки. — Если она отложила яйца в магму, будет сель.
Ян, поднявшись по канатной дороге, шатуном ходил вокруг розовой сторожки.
— Зачем она плавала в этом бассейне? Что за заразу она подхватила среди кувшинок?
Его так трясло, когда он ворвался в этот, с веницейским окошком, дом, словно в деревянную шкуру какого-то зверя, то казалось шипастой щетиной вот-вот взъерошит окружающий слюдяной пейзаж с городскими крышами, который осыпется назойливым рериховским витражом и затем можно будет ненужных прослоек чувствовать, как набухающую почку, её тревожную, а теперь и вовсе лишённую координат кровь, кристаллизующуюся в новый, невиданной красоты, рубиновый мир.
Дмитрий Патрикеевич отреагировал решительно, умно и по своему обыкновению. Под предлогом того, что Клара Айгуль ещё не оправилась, Ян незамедлительно был вывезен в альпийские луга, где он был с Кларой Айгуль год назад, в номенклатурный санаторий недалеко от остатков дачи основателя города.
И когда он перестал различать верх и низ, усадебная дорога, взмывая и свистая, показалась ему розгой, окончившейся битым бутоном барских ротонд в шипастом воротничке, обычным среднерусским террариумом, на насекомо-лепестковом фоне которого столь внятно тлело слепое пятно от прошлогоднего воспоминания, что у Яна, как у разрубленной пополам ящерицы, стал расти костяк платоновского андрогина, правда девичья часть ещё оставалась фрагментарной и Ян мог лишь цеплять дополнительными косточками и коготками подсохших тритонов и афродит из ракушечника, облицовывающего раскрашенные стены и потолки. Через две недели, не заезжая в город, он вылетел в Москву поступать в вуз. Клара Айгуль проболев до конца лета, вместо школы пошла учиться в юмейское педагогическое училище. Сентябрь — время нашей ностальгии, когда метёлки деревьев облетают в перелистываемые небеса, словно в гербарий лета, ещё цепляющегося цыганистой хиромантией за длиннопалые ветки таких тонов, какие бывают от трения смуглых букв о слюнявые подростковые фаланги, немеющие от плоских прелестниц, что вскоре набухнут в аспириновой Аркадии, где отменена сила тяжести и одноклассники редуцированы в буколическую живность на протекающем школьном потолке.
РАПУНЦЕЛЬ
Уже ближе к вечеру Ян всё же решил сходить на последнюю лекцию.
Когда кремлёвские звёзды, бывшие близкими, как самоварные огоньки, вдруг взмыли вверх, он понял, что ходил по тоненьким ниточкам города счастливых, чьи уличные фонари стали теперь рапунцелевыми косами, на которых он и закачался над подворачивающейся Землей, будто эмигрируя в мерцающую страну, где дома похрустывали точно побеленный рояль, с гулкой арматурой, рифлёной подобно ножкам кузнечика.
Утром в гостинице троллейбусная незнакомка хотела лишь навестить подругу, которой в "Орлёнке" не оказалось. После джинтоника в подводном баре они поднялись в кафе на верхнем этаже, где Ян испил амброзии из затянувшегося жаркого рассвета. Он обозревал спекшиеся звёзды Кремля, когда она заметила, что забыла внизу сумочку.
Закрыв прозрачные двери кафе, он попал в обитый замшей лестничный пролёт, как в гадальный стакан, будто деревянный козлик с оборванной крепёжной леской, распадаясь на непоправимые слова, обращённые к далёкой Кларе Айгуль, пока пятно, оставшееся в его глазах, только что смотревших на незнакомое солнце, стремительно впитав в себя багровый окрас мира, не прошило его, наконец, как трассирующая звезда. Новая знакомая не стала ждать сумочки, спустилась сразу за ним, успела подхватить дергунчика под руку и вышла с ним на улицу. В чешуйчатых взглядах
идущей вверх осенней аллеи Эвридика тонула, теряя блики и чёткие линии, подобно водяной лупе, наводившей лимонадную истому в зыбких глазах карпов-доминошников, где долго меркнет, как в искромётном кинескопе, плавкая звезда выключенного Лебединого озера.И на чахлой скамейке у шоссе, шумевшего словно пищеварение у червя, это не её поцелуи влетали в его голову, но какие-то летучие мыши, шелушившие его воспоминания как майских жуков, похожих на золотые запонки.
Вот так и проводил Эвридику до недалёкого, через Воробьёвы горы, университетского коллектора для новоприбывших, откуда иностранцев распределяли по предназначенным вузам. У входа стояли гбешные церберы. Однако здание было знакомым Яну типовым московским общежитием, чтобы попасть в которое минуя контролёров, нужно было залезть на какой-нибудь из верхних этажей через боковой зигзаг шедшей от этажа к этаж пожарной лестницы. Он заметил, что никогда, даже карабкаясь над ним по этой лестнице, и позже, его новая возлюбленная не поворачивалась к нему спиной, и он думал, что если она навка и у неё нет обычной женской спины, то необычен и её обмен веществ, который он почти чувствовал, будто её жилки, как тетива, посылали и принимали некие жала из мира позади неё, и что, проникая в неё слишком глубоко, будет ужален и он.
Прояснело. Ян лежал с болью (а!) в затылке под испачканной простынёй в своей новой комнате, которую, минуя Банный переулок, сестра Нота, мечтавшая его сплавить, сняла у знакомой пожилой медсестры. Та работала в анатомичке и, копя на холодильник "Зил", приносила домой сумки с сухим льдом. Во второй комнате двушки вверху многоэтажки на Кленовом бульваре жила Пипа, медсестрина дочь безответственной красоты. Вокруг Яна, по стенам и потолку, маскировочным ползком перемещались светлые блики. Молочный язык белого света свесился под кровать от подоконника из ящика-ледника. Там Ян с вечера оставил в кружке молоко из потребляемой студентами смеси «Малыш». Но вот оно, цело, лыбилось за круглым ободком, однако ужалило его в губу ледяными иголками, обнаружив за тонкой кожицей анатомически промороженное за ночь подобие тех сосудиков и железок, которые скромно, двумя пальчиками с крашеными ногтями отцеживала рекламная молодуха в рыхлого «Малыша».
Блики же были от серого облачного лица, глядевшегося в тёмное оконное стекло, как в дырявое зеркало. Медленные блики от уличных машин, как искристые мушки, пролетали мимо его облезлой пудры и осторожно дразнили неизвестную комнату, слегка просовывая сквозь стекло световые, разноцветные хоботки. Серое лицо за окном, вздрогнув вихорьком, открыло солнечный глаз. Он тут же облепился, подёрнулся искринками, столкнувшими его с места и, солнечным зайчиком, с лучиком вместо хвоста, поскакал с мушки на мушку. Те загорались и думали, краснея, что это ангельское сердечко обожгло их короткую жизнь. Тут же спешили столкнуться друг с другом, чтобы обменяться искорками и хранить их, как мерцающие сердца, всю жизнь. А солнечный зайчик, очутившись на особенно разлапистом, медлительном, похожем на фосфоресцирующую медузу, блике, присел — сложил уши вместе и ракетой прыгнул в дирову комнату, пробив оконное стекло. Попал прямо в молочную кружку, выскочил обратно, потеряв солнечную окраску и приобретя обычную заячью, и забился куда-то под диван. Лучик же остался, свечным огоньком дрожа в середине молочной округлости. От волнения по ней пошли круги, поднимаясь над краями, а в центре вздувая рябую юбочку у лучика, отчего тот раскраснелся, натужился и вырвался, чуть потянув розовую плёнку! Она опала морщинистым холмиком на белую с золотистыми крапинками кожицу, которая подрагивала, выступая из агатового ободка одноимённым каноническим реквизитом. «Святочный ширпотреб!» — надеясь на диптих, Ян снял свою голову и любезно её лобызах. Луч же, лишившись опоры, совсем расплылся в молочно-ночных испарениях. Откуда внял хмельную эфемериду. И так плотно и тепло объял Яна, что тот зажмурился, понежился и обомлел, увидев сквозь прищур испуганно суженные зрачки. Оказалось, что это он обнимал какую-то девушку, дрожавшую у разбитого окна, сидя на подоконнике рядом с опрокинутой кружкой. По ногам её отекали молочные капли и золотистые мурашки. Она куталась в сорванную занавеску, прижимая руки к груди. Ян отпрянул. Тут девушка улыбнулась, сама протянула к нему руку. Слава Богу. Отнюдь не св. Агата была в почти невыносимой занавеске, кровоточащей, впрочем, одним, похожим на тёмный фитилёк, пятнышком.
— Эвридика. Странница.
— Холодно снаружи?
— Чем дальше от земли. — Эвридика рассмеялась, опустила слипшиеся ресницы, допила молоко из кружки и спрыгнула с подоконника на световую дорожку. Ему показалось, что она не пронзила её насквозь, что было удивительно, так как в его объятиях девушка была неплохо сбитой. Однако, вспомнив, что недавно глотал амброзию, чтобы смыть низменную тяжесть, сам прыгнул в свет, но прозаически заскрипел половицами. Она же, смеясь и пружиня то ли на половицах, то ли на молочном языке с тысячью мелких жалок, попрыгала в такт сердцу хозяина комнаты! Раскачала Яна, взбаламутив, как бутылку шампанского, сказала «Пока!», топая, разбежалась и, с упором о подоконник, вымахнула наружу с занавеской и сердцем Яна, которое хлопнуло бутылочной пробкой, стукнулось о форточку и сразу растерялось, подталкиваемое холодными шлепками бликов всё выше и выше, за кромку белой суетливой мути и резь зари в чёрную, аукающую грозовым стуком, невесомость, почувствовало там тяжесть и ухнуло обратно, придавив начавшее вздыматься к потолку тело к диванной подушке и густо загнав кровь в веки и прочие покровы, ставшие свинцовым саркофагом, где Ян пролежал века, за которые стены его склепа превратились в перенасыщенный раствор из умерших звуков, запахов и испарений давно, забытых событий, так что чуть свистнул за окном воробей-разбойник и… — лопнул последний шлюзик в стенном капилляре, вся мёртвая масса тяжёлым кошмаром сверзилась на стылую кровь залежалого Ильи-Муромца, заставив его дрогнуть членами.