Южный комфорт
Шрифт:
– Садись, - буркнул он.
Твердохлеб сел. Зацепился за самый краешек твердого стула, не имея намерения рассиживаться и слишком разбалтываться. Что нужно - уже сказал.
– Ты хоть завтракал сегодня?
– без особого сочувствия поинтересовался прокурор.
– Нет. А какое это имеет значение?
– И то что ночь не спал, тоже не имеет значения?
– Откуда вы?
– Откуда знаю? Откуда нужно - оттуда и знаю. Попался к Кум-Королю, насилу вырвался? А теперь в кусты? Ударили тебя в одну щеку, а ты другую подставляешь? Не будет баба девкой! Щека не твоя!
– А чья же она?
– Государственная, голубчик, государственная у тебя щека! Частного детектива захотел сыграть? Доживешь до пенсии - тогда и играй. А сейчас ты на службе.
– Так что же мне делать?
–
– Доводить дело до конца. За тебя заканчивать никто не будет.
– Так что же мне - идти на Житний базар и заявлять покупателям Кум-Короля: "Граждане, капусты не будет?"
– А хоть бы и так! Неплохо придумано. Можешь добавить, что очень жалеешь, потому что капуста была действительно такая, что... Ну да сам знаешь, что нужно говорить... А перед этим позавтракай и побрейся.
Прокурор незаметно опекал Твердохлеба вплоть до самого конца следствия над Кум-Королем, все было проведено точно и даже изящно, собственно, заслуги Твердохлеба в этом не было никакой, но, как часто случается в жизни, вся слава досталась только на его долю, слух о молодом следователе докатился и до тех высот, на которых царствовал Савочка, Твердохлеба заметили, забрали из районной прокуратуры, возвысили и обнадежили.
Тогда он по глупости обрадовался, только со временем сообразив, что Савочка подбирает все обломки после корабельных аварий, чтобы чувствовали благодарность, жили молча и не заедались. Впрочем, как бы то ни было, на новом месте он все же чувствовал себя раскованным Прометеем правосудия. В районной прокуратуре - всякая мелочь, половина дел - дрожжи с пивзаводов, штапики у строителей, поребрик у дорожников, тоска и ничтожность. А у Савочки размах и масштабы, не воровство, а комбинации, не преступное проламывание сквозь упорядоченность общества, а обходной маневр, шелковая тактика, за которыми скрываются ядовитые гидры местничества, ведомственности, примитивного противопоставления интересов своего собственного предприятия государству и народу. Преступники выступали теперь своеобразными творцами, и следователю недостаточно было исполнять роль их неподкупного критика - приходилось становиться тоже творцом, и Твердохлебу в его дерзком ослеплении казалось, что он и вправду постигает самые неприступные вершины юридического творчества, пока дурацкая история с профессором Кострицей не швырнула его на твердую, холодную землю, как некогда швырнул его хитрый и коварный Кум-Король в безысходность куреневского подземелья.
Он служил законам, но считал, что делает это добровольно, не терпел, когда ему кто-то подсказывал или - еще хуже - приказывал, что нужно делать.
Нечиталюк в минуты панибратской откровенности потирал руки:
– Что мы все? Мы, старик, только прилагательные при существительном Савочке! Я тебе этого не говорил - ты и сам знаешь.
Твердохлеб упрямо наставлял на него крутой лоб.
– Не может человек быть прилагательным. Это унизительно и противозаконно.
– А законы грамматики?
– демонстрировал неожиданную образованность Нечиталюк.
– Ты же знаешь, что есть прилагательные, которые переходят в существительные. Например: дежурный, караульный, выходной, военный. А присяжный поверенный - это что?
– Ну переходят, ну и что?
– не сдавался Твердохлеб.
– Но ведь не наоборот же, не наоборот!
Он не мог себе позволить втянуться в безумную игру, где одни убегают, а другие преследуют, догоняют, перехватывают, ловят. Следователь не должен поддаваться страстям и слепо исполнять чужие приказы, он не имеет права рисковать своим призванием из-за нескольких жалких предположений, необоснованных предвидений, шатких предположений и подозрений, унижающих человеческое достоинство. Он верит только фактам и доказательствам, он должен собирать их упорно, самоотверженно, мужественно, самое главное же честно.
И потому - не прилагательное! Никогда!
Выходной день, когда дома обстановка напоминает международную напряженность, о которой с телевизионного экрана каждый вечер говорят политические обозреватели, - такой день не дает никакой радости и скорее отпугивает, нежели привлекает. Холодная война, которую упорно вела с Твердохлебом Мальвина, сидела у него уже в печенках,
несколько его неуклюжих попыток примириться с женой не имели никакого успеха, он прекрасно понимал, что каждая новая попытка заранее обречена на провал, и все же снова и снова шел на сознательное унижение, выпрашивая у Мальвины то ли уважения, то ли снисхождения - сам не ведал, чего именно.За семейным завтраком (традиционная яичница и овсяная каша для Ольжича-Предславского) Твердохлеб небрежно, словно о деле давно решенном, бросил:
– У художников новая выставка. Надо бы сходить. Говорят, какой-то талант.
Обращаясь как бы ко всем, он имел в виду, конечно, Мальвину. Она поняла это сразу, фыркнула:
– Буду я тратить выходной на такое хождение!
– Ведь только улицу перейти, - добродушно заметил Твердохлеб.
– Это единственная польза для нас от Дома художника.
– Кошмарное сооружение!
– сжала себе пальцами виски Мальвина Витольдовна.
– Оно давит на мой мозг. Эти повешенные на фасаде музы - просто ужас!
– Внутри не лучше, - утешала ее Мальвина.
– Какие-то дебри, к тому же все забито посредственностью. С какой стати должна я на это смотреть? Достаточно с меня того, что я вынуждена ежедневно любоваться посредственными творениями, которыми заставлены все площади Киева!
Твердохлеб промолчал. Не его дело защищать скульпторов и архитекторов, да и не защитишь от Мальвины никого, даже себя не защитишь.
Он все больше убеждался, что Мальвина не любит ни его, ни своих родителей, ни даже саму себя. Ибо если ты не способен любить других, то как же можешь любить себя? Значит, человеку просто неведомо это высокое чувство. Потеря гена любви, сказали бы представители генной инженерии. Когда-то он потихоньку гордился своей спутницей, когда они отправлялись гулять по Киеву, теперь приглашал Мальвину только приличия ради. Ни любви, ни злости. Может, научился у Ольжича-Предславского. Тот старался ни во что не вмешиваться. Вот и сегодня. Даже не слышит, о чем зять и дочь переговариваются не совсем благожелательным тоном. Кормит Абрека, Абрек рычит, довольный, а все остальное их не касается. Факультативное восприятие жизни. На юридическом Твердохлеб изучал так морское право, не зная, что вскоре станет зятем авторитета в этой области. А если бы и знал, то что с того? В программе не значится - следовательно, факультатив, необязательность. Ольжич-Предславский платит точно такой же необязательностью всему, что не имеет прямого от ношения к его профессии.
Твердохлеб молча допил свой чай. Как говорят арабы: когда ешь со слепым, будь справедливым.
Пошел на выставку один, как холостяк. Или примак. Разница почти неуловимая.
Художник был, очевидно, старше Твердохлеба. Учился у профессора Пащенко (а тот умер уже лет двадцать назад), выставлялся с пятьдесят седьмого года, когда еще был студентом (Твердохлеб учился тогда в пятом классе), объединяло их то, что оба родились в Киеве и любили свой город. Каждый по-своему. Один всегда запаздывает, поскольку выпала ему судьба приходить только туда и тогда, где и когда что-то уже произошло, совершилось, случилось, а второй идет впереди всех, видя то, что скрыто от глаз непосвященных, опережая политиков, философов, даже пронырливую журналистскую братию, ибо он художник и ему первому открываются все дива мира.
Художник жил в Киеве и писал только Киев. Картинки маленькие, в плоских некрашеных рамах, писанные разяще-яркими красками и для чего-то покрытые лаком. Блестящие и яркие, словно "Жигули", которыми забиты сегодня все киевские улицы. Но Киев на картинах этого странного художника не напоминал ничего машинно-модерного, он не был искалечен геометрией, не знал ни вертикалей, ни горизонталей, отрицал линии, в нем полновластно господствовала природа с ее объемностью, пространственностью, с таинственностью, непокоем, хаосом. Художник подсознательно чувствовал, что этот город создан как бы и не людьми, а самой природой, на его картинках даже новые нескладные массивы покрывались буйной зеленью, он стремился проникнуть в душу своего города, приоткрыть ее заманчивые тайны, передать и объединить на этих лакированных картонных четырехугольниках двойственное время этого праславянского города - прошлых страданий и новейшего самодовольства.