Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Тигран Аскендарян умер в 1968 году, после его смерти Берцинская и начала писать свою книгу — в форме посмертного разговора с ним, как памятник их общей судьбе. Рукопись без названия, но могла бы называться «Историей одной любви». Это рассказ о том, как Он и Она прошли все круги ада, не потеряв друг друга. Именно любовь и стала для них спасением.

Вот и все, что я знал об авторе двадцати двух тетрадей, пожалел, что его уже нет. И вдруг… Звонит старый магаданский приятель: «Я в Москве. У одной колымчанки…» — «У кого?» — «Да ты ее не знаешь». — «А все-таки?» — «У Берцинской». — «У кого, у кого?» — «Да у Берцинской!» Долгая пауза. «И ты можешь ее позвать?» И тут же бодрый, задорный голосок: «Я слушаю!» И через минуту: «Это чудо! А я уж те свои тетради потеряла. Приезжайте!..»

Так я встретился с

«натуральной троцкисткой». И, конечно, спросил: «А как вы теперь смотрите на Троцкого?» — «Знаете, это была индивидуальность. Образованный, талантливый… Но его перманентная революция, казарменный социализм…» — «Что?» — «Преступление! Да, перед человечеством он преступник».

Умерла Александра Берцинская в 1993 году.

Предлагаем вниманию читателей фрагмент из ее рукописи.

В. Шенталинский

Тоська Пепеляева

Была у нас в Сеймчане одна Тоська с исторической фамилией — Пепеляева. По всему видно, на Колыму она попала случайно. И преступление у нее было пустое — украла на базе кусок мыла, когда пришла из деревни в уездный городок (как известно, одно время в деревнях совершенно не было мыла), и срок «младенческий» — два года. Такого не заслуживающего уважения срока — ни у кого. Появилась Тоська на нашем лагерном горизонте в 38-м году, когда обычными были срока десять-двадцать пять лет, и ее два года в богатом обществе выглядели нищенскими. Такие нищие редко удостаивались Золотой Колымы. Богатый край требовал людей с солидными сроками, возить туда таких, как Тоська, было накладно. (Дорогой проезд, а там через каких-нибудь пару лет и отпускай! Экономика! Экономика! Денежки государственные счет любят!) Наши специалисты из УРБ [34] утверждали, что ее «подменили». Подмена на тюремном жаргоне значила, что назначение на Колыму получил кто-то другой и за малую плату тюремной охране — подсунул ее при вызове на этап. На «материке» весь тюремный люд как огня боится Колымы и потому всякими правдами и неправдами избегает оказаться в этом благословенном крае. Так уголовный народ, среди которого оказалась стащившая кусок мыла Тоська, обманным путем загнал ее на Колыму.

34

УРБ — учетно-распределительное бюро лагеря. (Здесь и далее примеч. автора).

Своей деревенской непосредственностью Тоська вносила веселое разнообразие в нашу унылую жизнь и стала общей любимицей. Забавна была уже сама внешность Тоськи. Одевалась она не как мы. Надевала на себя множество широких юбок, собранных в талии так, что казалась деревянной игрушкой, матрешкой. Такой же, как у матрешки, была одетая навыпуск кофточка, и уже полную фигуру матрешки завершал завязанный хвостиками платочек. Пестренькую свою косынку она никогда не снимала и так и спала в ней, завязав ее под подбородком. Чесала она свои волосы лишь по воскресным дням и тогда вычесывала заводившихся в голове насекомых, раскладывая на коленях свой неизменный платочек. Тогда-то и удалось обнаружить нам, что под косыночкой прячутся волосы редкой красоты — блестящие, как шелк, иссиня-черного цвета. И причесывалась она очень красиво — на прямой, тонкий, как белая нитка, пробор. На наши просьбы: «Тося, не надевай платка, смотри, как красиво», — она, тряся слегка головой, упрямо мотнув своими нескончаемыми юбками, неизменно отвечала: «А ну-ю вас! Циго пистали», — и тут же снова подвязывалась. Говорила Тоська как-то совершенно по-особому, нам непривычному. Возможно, это был выговор той местности, откуда она родом (где-то недалеко от Перми), нас это не интересовало, но всегда смешило. Она это видела и не была на нас в обиде.

Сразу же утром Тоськой вносился в барак воздух старинной деревни. Надев свои бесконечные юбки и подвязав уголком платочек, шла она по проходу между койками, на которых все еще одевались, и, как на деревенской улице, со всеми раскланивалась. То и дело раздавалось: «Сольомоновне поцьтеньеце!» — это мне первой, так как я у нее звеньевая, «Ивановне» — это моей приятельнице Верочке Щегловой, далее пойдут те, которые ей безразличны, но с которыми она считает необходимым быть вежливой: «Насе вам… поцьтеньеце… низько кляниюсь!» — и отдаются направо и налево поклоны, причем все время Тоська слегка трясет головой и мотает юбками. Вот она заметила: в барак вошел бригадир; тогда очередность раздачи поклонов нарушается, она быстро направляется к нему и отвешивает особый поклон, приговаривая: «Прокофьицю поцьтеньеце, низько кляниюсь» — и так каждое утро, пока не

выйдет из барака. Однажды она продолжала так кланяться, когда уже вышла наружу, и проглядела, что навстречу шел стрелок. Тот остановился, оскорбленный столь необычным приветствием (она ему сказала свое безадресное «насе вам»), и с угрозой спросил: «Ты с кем так здоровкаешься?» — «А сьовсем и не с тьобой… Ты циго пистал? Больно нюзен… Прохьоди, куда идесь», — не растерялась наша Тоська и пошла дальше, оставив вохровца в полной растерянности. (В уставе о таких Тоськах указаний не имелось.) Необычность поведения Тоськи не раз сбивала с толку вохровцев, в поединках с ними она легко выходила победительницей.

Как-то летом мы шли в строю под конвоем — на обед. Дорога идет лесом, по бокам — кусты, тяжелые от ягод, однако никто не смеет остановиться, так как на задержавшегося стрелок сейчас же наводит винтовку и угрожает, что будет стрелять. С нами в строю и Тоська шагает. Сначала, как и мы, проходит мимо ягод, но вот заметила особенно богатый куст, долго не раздумывая, вышла из строя, стоит и ест. Стрелок остановил всех.

— Куда пошла? Становись в строй.

— Рази не видись, куда посла? Ягоды ем.

Стрелок, не угрожая винтовкой, настаивает, чтобы она вернулась в строй.

— Циго пистал? Тебе сьто, ягоду зялко? Не твои ягоды — лесные.

Стрелок не разрешает никому идти, стоит и дожидается, пока она отойдет от понравившегося ей куста.

— Ты циго народ дерзись? Им зе обедать пора! Посьол, посьол, я и без тебя дойду, вот только ягод поем…

В ответ стрелок рассмеялся и повел нас дальше, оставив ее доедать ягоды. Видимо, и на стрелков действовала необычность ее поведения.

Иногда Тоська сидела молча, внимательно прислушиваясь к разговорам, происходившим в бараке, и перенимала культуру окружавших ее образованных людей. Как-то она услышала, как больная моя подруга Вера Щеглова жаловалась на отсутствие аппетита и на свое отвращение к лагерной пище: «Прямо не знаю, что с собой делать, даже ложки этой скользкой каши не могу съесть, а больше же ничего нет. Так же можно с голоду помереть. Надо заставить себя… Так нельзя…»

Наслушавшись интеллигентных разговоров, подошла ко мне Тоська и, состроив жалобную рожицу, сообщила:

— Сольомоновна, сьто мне делять приказесь? Ни кьосецыси, ни кьосецьки в рот не берю, ведь так и умереть недолго.

— Тоська! Ты чего врешь? В обед тебе повар сколько каши наложил? Чуть не банный таз! И ты все съела! Я же сама видела.

— А тебе узь и зялко! — был совершенно неожиданный ответ. (Эта Тоська была такой потешной, что ее и повар сверх нормы кормил.)

Вообще она лагерной дисциплине не подчинялась: если захочет, будет работать, а иной день и сложа руки просидит. Приходит в барак нарядчик распределять на работу, называет Тоську.

— Пойдешь на парники убирать снег.

— И не подюмаю, — раздается непривычный в лагерном мире ответ, а то еще и добавит: — Не велик барин, мьозесь и сям убрать.

Свое «и не подюмаю» она действительно выполняла.

Как-то дали ее в мое звено, работавшее на уборке снега около теплиц. Звено у меня было особое — из одних старух колхозниц, тех самых, что сидели «за колоски». Среди них выделялась одна, совсем махонькая. Похожа она была на старушонку, которые на папертях «милостыньку сбирают». Вид ее показался странным, и я решила у нее узнать, кто ж она такая. Оказалось, она действительно — нищенка.

— За что ж тебя взяли? — удивилась я.

— За Бога, родименькая, за Бога!

— А в чем все-таки дело, за что судили тебя?

И тут как прорвало ее, и пошла она мне благостной скороговоркой рассказывать:

— Сподобил Господь Бог милостью своею пострадать за него меня, убогую. И мыслить такого не могла, что за нашего Спасителя, Господа Бога нашего, страдать доведется. Убогая же я, как есть убогая, и со своим старичком вместях милостыньку на папертях сбирали. И в мыслях наших того не было, что ниспошлет Господь Бог нам благость свою — пострадать за него, кормильца и поильца нашего. Ан ему-то видней. И взяли нас всех, убогих и сирых, с той паперти и присудили нам по три годочка кажинному, и страдаем мы ноне во спасение душ своих. И присудит Господь Бог нам Царствие Небесное, и благословен тот день, что нас с папертей забрали… Сподобил меня Господь Бог и старичка моего сподобил — только отпусти ты меня, родименькая, в барак поранее. Больно слаба я, да вишь, холод какой. Штанишки-то у меня все мокренькие. Как приду в барак, штанишки скидываю, у печки сушу, да больно дух от них плохой. Уж такой плохой, такой плохой, аж срамота. И перед Богом и перед людьми срамно. Ему бы, Богу, благолепный ладан воскурить, а вишь, дух какой идет, — ни то перед Богом, перед людьми срамно. Отпусти ты меня, родименькая, в барак заранее — штанишки до людей посушить. Век за тебя буду Бога молить, да ниспошлет он тебе…

Поделиться с друзьями: