За столетие до Ермака
Шрифт:
И в Вологде, и в Устюге Великом, и в Усольске воевода Федор Семенович Курбский Черный чувствовал себя господином. А здесь оказался вроде бы гостем. Возле вымского устья поспешила наперерез каравану большая ладья. На веслах чернецы, на корме черный стяг с белым крестом, знаком епископским.
Молодые багроволицые монахи, задирая рясы, переваливались через борт насада, становились рядком, смиренно складывая на груди волосатые длани, а последним поднялся на палубу священник Арсений. У князя Курбского от удивления глаза выкатились: когда только успел, проныра?! Известно ведь было, что в Кириллов отъехал, если еще не дальше – в Москву!
Но что поделаешь: пришлось
На людях князь Курбский разговаривать с Арсением не пожелал, повел священника в кормовую каморку. И правильно сделал: обидный получился разговор. Арсений именем владыки распорядился воеводами, как подначальными людьми. Пусть-де судовой караван за городом пристанет, ратники на лугах ночуют, в шалашах. К себе же владыка Филофей зовет лишь больших воевод. Пусть поторопятся князь Курбский и воевода Салтык, отъезжает будто бы владыка по своим делам, лишь для разговора задержался в городке. А поутру и он в путь, и судовая рать чтобы дальше шла…
С владыкой не поспоришь – сам себе голова. Побежали к городу одним большим насадом. Ни пушечной пальбы, ни колокольного звона. Только чернецы на пристань вышли с хоругвями, со складнями да вымские ратники рядами на берегу встали со своим воеводой Фомой Кроминым. Арсений указал на него пальцем:
– Вот воевода вымичской рати. Владыка на поход благословил…
Не поинтересовался даже, приглянулся ли сей муж большим воеводам. Филофей-де благословил – и все…
Воевода Фома Кромин, кряжистый заматерелый мужик, до глаз заросший бурой бородищей, смотрел не то чтобы дерзко, но равнодушно как-то, поклонился коротко, небрежно. Шибко он не понравился князю Курбскому.
Ветхий старец в порыжевшей ряске, перепоясанной простой веревкой, повел больших воевод на епископское подворье. Брел он неторопливо, еле-еле перебирая негнущимися ногами, и воеводам приходилось умерять шаги. Перекидной мостик через ров опасно кренился, поскрипывал. Но городские ворота были крепкие, обитые железными листами, а ратники в воротах рослые, молодые, в кольчугах.
В детинце чисто, везде деревянные мостовые – ноги не изгрязнишь. Строения крепкие, из бревен в два охвата. Крепко строились усть-вымские владыки, хозяйственно, на века.
В хоромах епископа Филофея потолки низкие, двери еще ниже – поневоле входишь с поклоном.
Оконца щелями, едва свет пропускают сквозь густые свинцовые переплеты, сквозь разноцветную слюду. Солнечный день на дворе, а по лесенкам, по переходам воевод вели со свечами. В епископской просторной келье тоже свечи на столе, а в углах – чернота. Кресло одно только, с высокой спинкой, на спинке крест резной, по стенам лавки.
Воеводы уселись на лавку, а на другую, супротив, – Арсений, старец в рыжей рясе, что встречал на пристани, еще какие-то чернецы, лиц под куколями не разобрать.
Тихо потрескивали свечи. Душно было, тягостно.
Тихо, без скрипа, отворилась дверца позади епископского кресла. Вошел Филофей, благословил вскочивших воевод, велел садиться. Личико у епископа бледное, худое, только глазищи из-под клобука горят. Неслышно подплыл к своему креслу, уселся, прикрыл веками глаза – будто притомился очень, глядеть не в силах. Заговорил тихо,
без выражения:– Волей государя нашего Ивана Васильевича и благословением святого отца митрополита Геронтия идете за Камень, воеводы. На то и мое благословение. Икону святого Георгия Победоносца понесет с вами священник Арсений (Арсений привстал, смиренно поклонился). Не на кровопролитие благословляю вас, но на подвиги во имя Господне, не на гордыню, но на смирение. Склоняйте сибирские народы к святой вере. Непокорных смирите, убогим защитой будьте, и возблагодарит Господь вас за праведные дела. В добрый путь, воеводы, Аминь!
Филофей приоткрыл глаза, поджал тонкие губы, пытливо вглядываясь в лица. На князе Курбском задержал взгляд, на Салтыке. Салтыку показалось, что смотрит на него владыка с приязнью. И тут же вспомнил, что пожелание Филофея сходится с наказом дьяка Ивана Волка: склонять сибирские народцы под государеву руку без лишнего кровопролития. Из Москвы протянулась ниточка на епископское подворье в Усть-Выми, из Москвы! Лишняя гирька на весах его возможного спора с князем Курбским!
Видно, и князь Федор это понял, насупился.
Филофей ни о чем не спрашивал, и воеводы расспрашивать его не осмелились. Да и о чем было говорить?! О вымичской рати порассказал по дороге Фома Кромин. Ушкуи для похода готовы, сами на берегу видели, пищали тоже. Рать снарядили епископские люди хорошо: кольчуги у всех, ручниц много. Что захотел дать епископ для похода, то и дал, больше с него не потребуешь даже государевым именем. На том и распрощались.
Ночевали в домовом монастыре, в душных кельях, пропахших ладаном, свечным воском, постными щами и другими монастырскими неистребимыми запахами.
Воеводы поднялись с тяжелой головой, заутреню в соборе Архангельского стояли хмуро. Наделили, по обычаю, милостыней сирот и убогих, во множестве собравшихся возле паперти. С Филофеем больше не виделись. Старец пояснил, что владыка отъехал до света по своим делам и воеводам не советовал задерживаться. Да и воеводы сами заторопились: негостеприимным оказался Усть-Вымский городок.
Спускаясь к пристани, князь Федор плетью по сапогу постукивал, губы кусал, на священника Арсения не смотрел. А тот в смиренника вдруг обратился, голову склонил, ладони сложил крестиком на груди, шажки мелкие, щепотные, вроде как у ветхого старца.
Взбежал князь Федор по сходням на свой насад, велел тотчас отваливать. А судовой караван уже по реке подтягивается: распорядился кто-то через голову большого воеводы!
Мстительно усмехнувшись, князь Курбский подозвал пищальника Левку Обрядина, что-то зашептал в ухо. Левка понимающе закивал.
Содрогнулось небо над Вымью от огненной пальбы. Взметнулись над куполами соборов всполошенные вороньи стаи. Взбурлила речная вода, заплескалась в берега.
– Так тебе! Так тебе! Так!!! – выкрикивал князь Курбский, и непонятно было, к кому именно обращены его гневные слова: то ли к епископу Филофею, не пожелавшему проводить рать, то ли ко всему равнодушно спавшему городу…
Пожалуй, впервые глянул Салтык на гневливого князя с душевным сочувствием. И Салтыку было обидно. За себя обидно и за князя Федора Семеновича. Как ни думай недобро о надменном ярославском вотчиннике, но он – государев воевода, на великое дело рать ведет, негоже относиться к нему так, с небрежностью… Негоже…
Спохватился Салтык, что мысленно как бы соединяет себя с князем Курбским, вспомнил его недобрый прищур во время первой встречи, надменность, но чувство общности не проходило. Они как два коня в одной упряжке, а воз за ними огромный – тысячная рать!