Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Поднимаешься наверх в свою комнату.

Белый лист на столе.

И вот принимаешься заселять этот белый лист друзьями, которых у тебя нет. Они говорят с тобой, они тебя любят, с вами происходит что-то интересное, и все хорошо кончается.

Лет в четырнадцать, летом, я написала длиннющую, на сто страниц, повесть. От лица юноши. Страдания московских юнцов сейчас читать без смеха невозможно. Но тогда, в самом начале восьмидесятых, эти серенькие странички с неровными машинописными строчками гуляли по Москве, и мои ровесники и их родители всерьез «обсуждали поставленные проблемы», решали, «проходим» этот текст или нет. Именно благодаря этой детской истории я прошла творческий конкурс в институт.

Герои повести все время куда-то ехали — на автобусе, в поезде, автостопом. Встречались и разговаривали.

По композиции это полнейшая каша, да и в целом такая вдохновенная каша, типичная «возрастная лирика» в прозе, когда очень хочется высказать, выкрикнуть наболевшее, но не знаешь, как, каким образом.

И конечно же это тоже была «Песнь нашей Округе».

Вот отрывки из «Острова», без современного вмешательства, образца восемьдесят первого или восемьдесят второго года.

«Когда я вышел из автобуса и увидел серое шоссе, дома военного городка и

лес вдали, я обрадовался и успокоился. Я шел вдоль бесконечных зеленых заборов и вспоминал, как раньше ездил сюда каждый уикенд и иногда осенью приезжал очень поздно ночью и шел по этой дороге и пел, вдыхая запах костров и листьев. Раньше я жил здесь каждое лето месяца по два, и у нас была замечательная компания, человек десять или пятнадцать, мы катались на лодках и велосипедах, и за нами всегда бегали бродячие собаки, мы и сами были как собаки, жили у кого-нибудь одного, хулиганили, пели песни, по ночам жгли костры и все вместе позорили фамилии своих уважаемых родителей. Последний раз я был здесь как-то на Новый год с кучей замечательных людей, после чего родители строго-настрого запретили мне ездить сюда одному и отобрали ключи.

Я потрогал свою калитку, всю исцарапанную и исписанную, ее нагретое дерево, и вошел во двор. На ступеньках крыльца были темные прошлогодние листья, а за домом — одичавший сад, заросли, а я стоял и не знал, что сказать своему дому.

Я открыл все двери и окна, вымыл всюду пол, поставил в вазы цветы и магнитофон включил на всю катушку — прекрасную музыку, и убрал, вычистил свой любимый дом, о котором так часто вспоминал, по которому скучал в городе. Мусор и ветки я собрал в кучу и поджег, получился огромный костер, и я был рад, я праздновал свое возвращение в дом, мой дом лечил меня, и я верил, что все будет прекрасно.

Вечером я зажег свет всюду, и дом мой светился для всех, он снова жил…»

«Возле метро я сразу увидел Николу у касс-автоматов. Он был весь очень пестрый, заметный — в трехцветной майке и с цветами в руках.

— Привет! — заорал он и помахал мне цветами. — Я тут давно стою, — сообщил он как о всенародном празднике и ослепительно улыбнулся. Ему еще лет шестнадцать всего, он воюет с родителями и просит советов у Катьки. Веселый он парень, но, выпив, ударяется в рассуждения о высоком, глубоком и сложном и читает свои стихи.

— Здрасьте, — жалобно прошепелявил подошедший Семен.

— Сенька! — заржал Никола.

На шее у Семена была табличка от троллейбуса с номером «17». Ну да, ведь Катьке исполняется семнадцать лет.

— Мы в Вильнюсе были, — зашепелявил Семен. — Табличку вот свинтили, Катьке в подарок везем…»

«На острове уже стояла палатка и горел костер. Около костра сидела вся команда и лежал Никола, положив голову на Машкины колени. Фролов сидел на краю и курил.

— Хорошо, — сказал Семен. — Свежий воздух, здоровая жизнь. Я здесь, пожалуй, поживу дней пять, пока комары насмерть не заедят. В городе все равно делать нечего. Вот ты, — кивнул он на девочку. — Пишешь стихи. Или ты, Ник. Шарлота рисует шизофренические картинки, Андрей бездарно переводит с английского, Данила, когда не пьян, собирает вокруг себя еще двух-трех чокнутых, и они делают музыку, которую дольше десяти секунд выносить невозможно, Машка с Ленкой подкармливают всяких психов волосатых и все пытаются что-то систематизировать, написать социологический труд. Фролов шляется по всем выставкам и театрам и все отрицает. Но зато вы все при деле. А я?

— Ты сын своих родителей, — сказала девочка. — Ты для того и придуман, чтобы им нескучно жилось. Это у тебя и занятие, и социальное положение…»

«— Вперед! — заорал Джуди. — Мы едем в Крым! Мы оптимисты, ура!»

Ну, и всякая такая белиберда, «акынство».

Как хорошо, как нестрашно и нескучно на белом листе, а вот там, за его пределами…

Если бы со мной больше разговаривали, я бы не стала ничего сочинять.

Милейшая Ксения Ларина с «Эха Москвы» в прямом эфире с непередаваемой интонацией спросила меня:

— Нет, а все-таки, почему вы стали литератором? Что, больше никакого выбора не было?

Погодите. Сейчас объясню.

Объяснительная записка

Уважаемые господа, читатели, заинтересованные лица, шановни гледачи и прочие.

Дар и призвание — вне нашей компетенции. Это вы и сами прекрасно знаете. Тут и выбирать нечего. Это не то, что выбираем мы, это то, что нас выбирает. Выдадут тебе способности сочинителя, но неизвестно, что отберут, что попросят взамен. Именно раннее одиночество формирует личность, выявляет способности писателя. Убеждена.

Трынди-брынди-холомынди…

А знаете, люди добрые, вы сами попробуйте!

Если вы не хотите, чтобы ваш сын-дочь стал писателем, обеспечьте ему нормальное общение, разговаривайте с ним. А если хотите обеспечить ему склонность к литературному творчеству, то сперва умрите на глазах у шестилетнего ребенка, потом пускай он помотается по чужим людям, задающим идиотские вопросы, по скучным взрослым, пусть посидит один вечерами, почувствует себя никому-то на белом свете ненужным.

И проследите, что из этого выйдет. Почувствуйте разницу.

О результатах пишите мне, по адресу редакции.

Автор с прозрачным файликом, с дискеткой, с флэшкой. Носитель меняется, а автор, в общем-то, нет. Сразу видно — пришел наглый, зажравшийся «блатняк», «мажорка», писательская дочка.

Вот мы ее сейчас шуганем! Да ты кто такая?! Иди-ка послужи! Съезди «туда, где трудно»! Узнай жизнь. Заработай цирроз печени. А то — ишь!.. Что ты можешь написать? Вот если бы ты была пятым ребенком в семье пьющего слесаря из маленького зауральского городка, тогда другое дело. Сразу ясно, что ты большой писатель. Флаг тебе в руки, доча, попутного ветра в задницу…

Однажды я читала статью какого-то критика по имени Андрей, а фамилии не помню, на фотографии вроде вменяемый дядя под шестьдесят, и ясно, что ни одного моего

текста не читал, может, спектакль смотрел, не понравилось, но за что же так ненавидеть?

Ненавидит на всякий случай, про запас, профилактически, за известную фамилию и детство в центре Москвы, а не на помойке…

Интересно, это всех так? И Егора Михалкова? И Михаила Олеговича Ефремова? Татьяну Толстую? Задразнили, наверное, поначалу-то… Машу Голубкину с сестрой? Константина Аркадьевича Райкина? Вот уж кто точно наелся всякого… По лицу видно.

Актерские династии завоевали себе право на существование. О них говорят с уважением. Хороши также мореплаватели, медики, пекари и дрессировщики тигров.

А вот с писательскими династиями что-то как-то не очень. Не верят нашему брату писателю. Что-то подозрительно. С одной стороны, всем ясно, что «насобачиться» в писательском деле трудно, никаких «секретиков» не передашь, тут все дело в чудесах, озарениях. С другой стороны, ну не признавать же, в самом деле, что действительно, имеет место природный талант, и, как говаривал наш всеобщий друг, покойный Константин Гаврилыч Треплев, «человек пишет, не думая ни о каких формах, потому что свободно льется из его души». Нет, с этим согласиться просто трудно. Невозможно. Ой, трудно-то как…

Лучше оставаться при своем компетентном мнении — блатняк, все по знакомству. И непримиримо бороться с проявлениями семейственности и протекционизма! Тем более что в данном случае это так легко и приятно — этому автору с файликом, дискеткой или флэшечкой никакой папа чисто практически помочь не может, знай борись с семейственностью и получай кайф от своей принципиальности!

Андерсену, страдальцу, было проще. Мама прачка, папа сапожник, тетя шлюха. Отличная родословная. В родном городе сказочника, Оденсе, теперь даже оборудованы мемориальные мостки, на которых бедная мама Андерсена полоскала белье озябшими руками.

Но тогда на «Эхе» я застеснялась. И стала привычно извиняться, что вот как бы это… Не успели мы с папой пообщаться, рано он ушел, но оставил мне кое-какие способности, на память, и чтобы не скучно было…

Извините, что стала сочинительницей, а ведь могла стать прекрасным маньяком! Потрошителем интеллигентных бездетных старушек с «Голосом Америки» на коленях.

И девочек с аккуратными косичками и толстыми щечками, с бабулями, пирожками, наглаженными белыми фартуками, с их вечным «врешь!» в ответ на любое рассказанное обстоятельство моей жизни…

Они выросли и стали тетеньками, как раз теми самыми, с пискливыми голосами, в розовых кофточках, с женскими журналами в ручках с колечками и «бирюльками», добродетельными женушками и мамочками, зажирающими жизни мужей и сыновей…

Достали, блядь…

Тысячу, миллион раз блядь.

Такое красивое слово!

Да, это обычно вот так бывает. Какие-нибудь достолепные дамы или господа, но дамы — чаще:

— Это что, твой папа? Да? Это он тебя научил пьесы писать? Нет? Ой… Сколько-сколько тебе лет было? А ты сильно плакала?.. А ты, значит, тоже что-то пишешь? А… Угу… ну понятно…

И потом ждут от меня чего-либо смешного, доброго и светлого, как папины рассказы. Как «Что я люблю».

Нате! Держите!

ЧТО Я НЕНАВИЖУ

(рассказ)

Кроме стариков, женщин, детей и насекомых я ненавижу вообще все, что говорит пискливыми голосами, не понимает с первого раза, лезет, донимает и мешает жить. Депутатов, гаишников… Учительниц (за единичными исключениями) ненавижу люто!

Ненавижу слова «ты должна». Вот сразу так и хочется двинуть тяжелым предметом по губам говорящего. Слова «надо потерпеть» и «прости» я тоже ненавижу, потому что «прости» говорят обычно в конце, после, когда тебя уже продали за три копейки, подставили, «прокидали», и вот теперь надо, чтобы ты еще и простила. «Надо потерпеть» ненавижу, потому что ведь всем известно, что жизнь дается человеку один раз, и ее надо прожить, а не протерпеть.

Слова «отнюдь», «смуглый» и «отпрыск» ненавижу просто, потому что они противные. Но слова «модно», «стильно» и «культово» ненавижу еще пуще.

Ненавижу, когда говорят «я тебя так люблю» или даже «ну ты же знаешь, как я тебя люблю». Потому что на самом деле это значит, что прежде чем продать тебя за бесценок, этот самый «любитель» будет три — тире — пять секунд испытывать что-то вроде легкой неловкости.

Ненавижу ездить в метро, там воняет, все кругом заразное и все ужасно выглядят.

Ненавижу нести тяжелое и мыть посуду. Какое счастье, что мне уже не приходится этого делать!

Ненавижу молоко и манную кашу, особенно с комками. Но пьесы Чехова и романы Достоевского ненавижу еще больше, ведь молоко и кашу можно выбросить, выплюнуть, а великая литература никак не выплевывается из головы.

Автомобильные пробки, анекдоты про жену и тещу, попсу во всех видах.

Ненавижу лесть. Ненавижу, когда мне не верят. Дождь со снегом. Когда мучают животных. Я за это убить могу, потому что животных я как раз наоборот очень люблю. Когда на «зебре» пропускаешь пешеходов, а какие-нибудь сумасшедшие пенсы машут палками или даже стучат по капоту. За это я тоже могу убить, легко, потому что машина — тоже животное, мое любимое существо, которое так помогает. Домик на колесиках. И ей тоже больно.

Ненавижу слово «хозяюшка». Или «ну ты же мать». Что-нибудь пришивать. Читать то, что мне неинтересно. Верите ли, ни одного романа Пелевина не смогла одолеть. Ну неинтересно, хоть лопни со скуки! А с какого перепугу мне читать то, что неинтересно? Все экзамены я уже сдала. Читать только потому, что это «модно»? Ни за что!

Вообще, всякую вынужденность ненавижу.

Одежду с люрексом. Шутки Петросяна и прочую КВНщину.

Вроде все?

А казалось, что гораздо больше.

Вообще-то, я много чего ненавижу!

Поделиться с друзьями: