Забытый вальс
Шрифт:
Шон, который давно уже уснул, такого безобразия не потерпел. Что там было, не помню, где-то между второй попыткой его поприжать и третьей я отрубилась. Проснулась, наверное, часа через два в диком испуге — подозреваю, он меня хорошенько пихнул. Шон лежал в темноте с открытыми глазами, вероятно, все два часа так лежал. И теперь заговорил. Говорил ужасные вещи. Опять-таки в точности не помню, но вскоре мы уже разводились, орали, поспешно напяливали халаты, хлопали дверьми. Началось с Фиахра и затронуло все, распространилось мгновенно, как лесной пожар.
Ты всегда.
Я никогда.
Вот что с тобой не так.
Как двое супругов, вот в чем ужас-то. Хотя кое-какие отличия имелись. Скажем, Конор
И вот тогда он впадает в мировую скорбь.
Ну и ладно.
Зато примирение сладко.
И хотя я порой горюю по тому будущему, которое не сбудется, по всем пухлым младенцам, не рожденным мной от Конора Шилза, мне не кажется таким уж эгоизмом сохранить все как есть, нерушимо, прекрасно. Держаться за то знание, что мы обретаем, глядя друг другу в глаза.
Ну как еще объяснить?
Я думала, жизнь станет другой, но порой это словно та же самая жизнь, только во сне: другой мужчина вошел в ту же дверь, другой мужчина повесил плащ на крючок. Он возвращается домой поздно, он тренируется в качалке, торчит в Интернете, мы перестали ходить в ресторан и ужинать дома при свечах, мы вообще почти не ужинаем вместе. Не знаю, чего я ждала. Что на этот раз не придется заполнять квитанции, что волшебным образом исчезнут скособоченные кухонные шкафчики, что Шон, входя в спальню, будет включать ночничок, а не ослеплять меня люстрой? Шон существует. Уходит утром, приходит вечером. Забывает позвонить мне, когда задерживается, и ужин — барашка от «Батлерз Пэнтри» с чечевицей — приходится подогревать в микроволновке. Он читает газеты, много газет, и в этом нет ничего страшного, но его недоступность, мужская недоступность вообще доводит меня до исступления.
Они как будто не замечают тебя, если ты не торчишь прямо перед глазами. Я-то думаю о Шоне все время — и когда его нет, тоже думаю: кто он и какой, где он сейчас и чем его порадовать. Обволакиваю его своей заботой. Все время.
И он входит в дом.
Шон в саду моей сестры в Эннискерри, спиной ко мне, лицом к пейзажу, поблизости рябина, веревка от качелей запуталась в ветках, тогда еще не ветках — сучках.
Теплый день, я выпила шардоне. Только что вернулась из Австралии, влюблена, всю душу вкладываю в мероприятие в Эннискерри, в этот праздник с соседями и детьми. Человек на краю сада — всего лишь небольшая прореха в гладкой ткани моей жизни. Я все залатаю, соединю, если только он не обернется.
Шон в пижаме у окна, морозные узоры расцветают на стекле. Или он стоит у окна в ярком летнем свете, его спина — сложная мозаика мускулов и выпирающих костей, спина молодого человека, и я мысленно заклинаю: повернись!
Или: только не оборачивайся!
Неделями я ждала его звонка, месяцами ждала, когда же он наконец уйдет от Эйлин. Неправдоподобное одиночество. Я жила с этим одиночеством, я танцевала с ним вальс. Я дошла до совершенства в этом искусстве в прошлое Рождество, задолго до того, как он объяснился с женой.
К тому времени дом в Тереньюре ждал покупателя уже четыре месяца. Людской поток проходил через дом, потенциальные клиенты открывали шкафы, приподнимали уголки ковров, принюхивались. Моя гостиная, диван, на котором я сидела, кровать в маминой спальне — все они были (и до сих пор остаются) выставлены в Интернете, любой желающий может вызвать кликом и кликом изгнать лестницу, с которой мы скатывались на пузе, темную спальню над гаражом, пятно вокруг выключателя. На одном форуме высмеивали цену дома, но больше я ничего не узнала о мыслях потенциальных клиентов. Какой-то покупатель-одиночка, возможно инвестор, долго суетился, но так и не заключил сделку. Супружеская пара с детьми сбивала цену, а потом пропала. Посреди всего этого наступило Рождество. Без папы, который испортил бы к вечеру праздник. Без мамы, которая исправила бы все, что папа напортачит. Без сестры — она со мной не общалась.
Мой возлюбленный вернулся в холодное лоно законной семьи и сидел там в бумажном колпаке.Весь день я рисовала себе эти картины: дочка пристроилась у его ног, впервые в жизни набирая электронное письмо: «Привет, папочка!» Жена возится на кухне, волосы прилипли ко лбу в парах брюссельской капусты. Его сквернавка-мамаша блестящим глазом поглядывает вокруг себя.
Жалкую елочку я примостила в углу гостиной. Пластиковая игрушка, воткнешь вилку в розетку — и до самой верхушки засверкают оптоволоконные иголки. На завтрак я приготовила себе сэндвич и выпила чай. Подумывала сходить куда-нибудь, но не заставила себя выйти из дома. Кое-какие машины на дороге виднелись, но все эти люди ехали в гости друг к другу, даже таксисты усадили рядом на пассажирское сиденье жен, а на заднее — детишек.
В последний год жизни у моей мамы выпадали дни, когда она не решалась выйти из дому, и в Рождество, бродя по комнатам, я стала ее понимать. В доме непереносимо, но снаружи невозможно себя даже представить.
В конце концов около двух часов я села за руль и поехала в город, а там оставила машину на двойной желтой полосе. За окнами «Шелбурна» виднелись силуэты респектабельных приезжих, склонявших головы над гостиничной индейкой или озиравших пустынную улицу. Я прошла мимо запертых ворот Стивенс-грин, по опустевшей утробе Графтон-стрит, и даже застывшие в витринах манекены, казалось, твердили: «Вот он! Вот он, тот самый день!» Я подумала: если упаду на улице, до утра меня не найдут. Возле собора Троицы стояла какая-то парочка — оба высокие, на вид туристы. Они обернулись ко мне и запели: «Счастливого Рождества, счастливого Рождества», и меня пронзили стыд и страх. Я словно перестала существовать. Того гляди, кинусь бить окна, только чтобы доказать: я жива. Буду бить окна и выкрикивать имя возлюбленного, который не посмел — подумайте, какой риск! — не посмел позвонить мне или хотя бы написать.
Разумеется, все окна остались целы. Я вернулась к машине и поехала домой. Заглянув в мобильник, нашла сообщение от Фионы: «Счастливого Рождества XXXX сестра» — и расплакалась.
Шон все-таки прорезался около семи часов: «Загляни в сарай». В сарае обнаружились букет роз и изящная полубутылка канадского ледяного вина. И хотя я к тому времени завязала со спиртным, это вино я выпила до дна, а за последними сладкими капельками последовала доза виски, с гарантией обеспечившая похмелье. Смешивать их было ни к чему. Идеальный напиток, поверьте, существует, и это всегда не тот, что у вас в бокале. Но я упорно продолжала пить, пока не пришла в состояние чистоты, пустоты и упорства. Назавтра занервничала, не выла ли я тут пьяная, не вырвался ли у меня пронзительный, заунывный плач боли, но я практически уверена, что ничем не нарушила тишину, и когда день закончился, а праздник был убит, я сумела даже с некоторым достоинством подняться, выбрать нужное направление и дойти до кровати.
26 декабря я проснулась с честно заработанной мигренью и, позавтракав чаем с рождественским пудингом, села в машину и поехала в Эннискерри, к Фионе. В пути заплакала и бестолково включила дворники. Перед выездом не позвонила. Не знала, что сказать.
К трем часам дня, когда я приехала в Эннискерри, уже собирался вечерний сумрак. Я припарковалась, в доме никаких признаков жизни, однако мой племянник Джек сидел в гостиной и заприметил меня раньше, чем я постучала в дверь. Он вытаращился на меня, будто не поверил собственным глазам и не знал, как себя вести. Затем принял решение: наплевать.
— Привет, — сказал он.
— Привет, Джек. Где мама?
— Наверху, отдыхает. — Он висел на приоткрытой двери, глядя на меня в щель.
— Ага.
Сказать на это было нечего, но Джек уже развернулся и убежал в гостиную. Дверь осталась открытой, и я вошла, тихонько притворив ее за собой.
— А где твоя сестра? — осмотрительно спросила я.
— Ушла.
— А ты чем занят?
— Книгу пишу, — заявил он.
Джек писал книгу в гостиной, стоя на карачках. Я думала, он еще какими-нибудь секретами со мной поделится, но он снова бухнулся на коленки, пристроил тетрадь на сгибе локтя, высунул кончик языка и принялся выводить каракули: задница болтается в воздухе, щека лежит на странице, кончик пера движется в дюйме от глаза.