Загадки Петербурга II. Город трех революций
Шрифт:
При нэпе квартиры стали возвращать бывшим владельцам, снова была разрешена продажа, покупка и аренда жилья. Тогда началось строительство кооперативных домов, квартиры в которых принадлежали членам кооператива — «застройщикам». В 30-х годах «застройщиков» уплотняли, а то и просто высылали в дальние края, и после войны уже мало кто помнил о первых петроградских кооперативах. «Мы смотрели невероятные квартиры на Неве с зеркальными окнами прямо на серую воду, — вспоминала начало 20-х годов Н. Я. Мандельштам. — Это были квартиры, брошенные хозяевами, бежавшими из России. Никто их не брал, потому что на ремонт и дрова ушло бы целое состояние». Такие хоромы отпугивали и высокой квартирной платой, чаще люди предпочитали что-нибудь подешевле, одну-две комнаты в общей квартире. Но и это не всем было по карману — человек с малым достатком не имел возможности снять отдельную комнату.
В 1921 году К. И. Чуковский побывал в студенческом общежитии. «Они живут в ужасных условиях, — писал он. — Установилась очередь на плиту, где тепло спать, один студент живет в шкафу, провел туда электрическое освещение» [30] . Квартирная плата повышалась каждые два-три месяца, при этом соблюдался классовый принцип: рабочие, государственные служащие и военные платили по льготному тарифу и могли утешаться
30
В общежитиях для получения отдельной комнаты жильцы пускались на всевозможные хитрости. В 1923 г. наблюдалась настоящая брачная эпидемия среди слепых в петроградских инвалидных домах, поскольку семейным стали выделять отдельные комнаты.
В трудном положении оказались владельцы квартир — они платили за принадлежавшую им площадь по самой высокой ставке. Чтобы свести концы с концами, приходилось сдавать комнаты, при этом по указу губисполкома «проживающие в их квартирах рабочие и служащие вносят квартировладельцам плату за занимаемую площадь по льготным ставкам». Владельцы вынуждены были тесниться еще больше, и скоро бывшая отдельная квартира превращалась в коммунальную. Жильцы вовсю пользовались их бесправием: «…переехавший ко мне в квартиру гражданин Гюнтер, — жаловался квартировладелец в 1923 году в газету, — несмотря на предварительное условие, лишил меня права пользоваться водопроводом и уборной. Обращался я в правление, а там „моя хата с краю“. А ведь и я человек». Одной из главных причин появления коммуналок была непомерная плата за жилье. В 1930 году Е. А. Свиньина писала дочери, что ее главная забота — «собрать те 5 рублей, которыми оплачиваю свой мрачный, тесный, переполненный голодными, злобными крысами угол», а ее пенсия составляла 11 рублей в месяц.
Жизнь большинства людей той эпохи прошла в коммунальных квартирах. Главными в квартире были «места общего пользования» — кухня, ванная, уборная. Кухня служила местом дискуссий, а временами полем сражения жильцов — эти бои увековечены в рассказе Зощенко «Нервные люди». Другой рассказ Зощенко, «Кризис», о том, как семейство поселилось в ванной, кажется вымыслом, однако случалось и такое. В московской коммунальной квартире «ванным» жильцом некоторое время был Сергей Есенин. По свидетельству писателя Олега Леонидова, «в голодные годы Есенин в поисках теплого угла (он жил в нетопленой комнате) перебрался в ванную комнату, где можно было топить колонку. И зажил тут, с головой уйдя в работу. Остальные жильцы вознегодовали: „Мы мерзнем, а у Есенина тепло. Выселить его из ванны!“ Но Есенин был стоек и в ванной удержался».
В юморе той эпохи увековечены страдания жильцов в утренней очереди в уборную, затем они выстраивались в кухне в очередь к умывальнику. Пространство кухни было строго разделено, у каждой хозяйки был свой столик, но главное место в кухне занимала плита. Ее растапливали с раннего утра и начинали готовку: варили, жарили, пекли, тут же кипятили белье. Днем плита остывала, и хозяйки зажигали свои керосинки и примусы. Примус — забытая роскошь эпохи, изящная латунная пагода на изогнутых лапках, его нижнюю закрытую чашку заполняли керосином. В 1926 году Е. А. Свиньина сообщала дочери о покупке этой замечательной вещи: «Примус… очень хороший, элегантный… и я любуюсь им ежедневно и держу его в образцовой чистоте у себя в комнате. Это у меня самая роскошная вещь… Ведь я теперь свободный человек. Никто меня локтями от плиты не толкает, не орет благим матом над моим ухом разные комплименты моей старости и моему прошлому».
Всем хороши были примусы, но иногда «взрывались» — при зажигании керосиновые пары вспыхивали с громким хлопком [31] . Керосинка, конечно, не столь элегантна, да и коптит, но с нею спокойнее: за слюдяным окошечком этого приземистого сооружения смирно горели фитили. Примус и керосинка были необходимыми в хозяйстве вещами, но символом домашнего уюта по-прежнему оставался самовар. Самовар занимал почетное место на обеденном столе, и когда семья садилась за чаепитие, кто-нибудь из соседей непременно заглядывал в комнату — одолжиться кипяточком. У всех петроградцев были в хозяйстве керосиновые лампы, ведь электричество то и дело гасло, и мягкий свет керосиновой лампы был приятнее тускло-багрового накала электрической лампочки. Настольные лампы под цветным абажуром напоминали о старом петербургском быте; горожане много лет называли дореволюционную пору «мирным временем». Даже в конце 30-х годов можно было услышать: «Это было давно, еще в мирное время», хотя после Гражданской войны время тоже вроде бы было мирным. Но весь уклад новой жизни напоминал блоковские строки: «И вечный бой! Покой нам только снится / Сквозь кровь и пыль…» — вечная тревога, борьба за кусок хлеба, за собственный угол, за выживание.
31
Москвичка Ада Лазо вспоминала эпический рассказ своей няньки: «Сижу раз у окна, слышу, во дворе что-то бабахнуло. „Ну, думаю, опять примус взорвался“. А это Маяковский застрелился».
Насущной заботой горожан была заготовка дров, они представляли не меньшую ценность, чем хлеб, ведь в большинстве домов было печное отопление. В 1921 году Г. А. Князев писал: «Вся наша жизнь превратилась в сплошной парадокс. Мы получаем жалованье 11–18 тысяч и принуждены в кооперативе платить за продукты по 25–30 тысяч за раз. Дрова предлагают в том же кооперативе по 70 тысяч рублей». Он выписал в дневник газетное объявление: «Жителям Петрограда разрешено вылавливать из воды плавающие доски, бревна, дрова» (а до того, выходит, нельзя было?). Этим промыслом занимались мальчишки и безработные, но во время наводнений им не пренебрегали даже солидные граждане. В. П. Семенов-Тян-Шанский вспоминал, как во время наводнения 1924 года мимо его дома на Васильевском острове «гнало по воде много дров, и наша молодежь,
надев болотные сапоги, крючьями и палками загоняла их внутрь дома к парадной лестнице». В обычное время дрова покупали на складах или на дровяных баржах, и разгрузка и доставка на место этого сокровища уравнивала всех. Жена академика С. Ф. Ольденбурга Елена Григорьевна записала в ноябре 1930 года: «Сегодня была тяжелая картина: подвезли к берегу против АН [Академии наук] две баржи с дровами и с трех часов все сотрудники Академии, исключая академиков, выгружали дрова до 6 1/2 часов вечера». Городские дворы были сплошь застроены дровяными сараями жильцов. Дрова пилили и кололи во дворе, и в сыром воздухе всегда стоял кисловатый, хмельной запах гниющих опилок. В некоторых петербургских квартирах по сей день сохранились печи-голландки; когда-то счастливые обладатели комнаты с такой печью наслаждались теплом, а остальные мерзли в своих комнатах. «Буржуйки» и «пролетарки» ушли в прошлое.С чем в 20-х годах не было проблемы, так это с мебелью. Новоселы 1918 года перебирались в квартиры с громоздкой, добротной мебелью, но новая эпоха диктовала иной стиль: такая мебель была рассчитана на другое жизненное пространство. Она продавалась за бесценок, комиссионные магазины были заставлены гарнитурами красного и палисандрового дерева, карельской березы, мореного дуба. В городе регулярно производилась распродажа дворцовой мебели. В августе 1925 года газеты сообщали об очередной распродаже: «На складах б[ывшего] Зимнего дворца возобновилась распродажа дворцового имущества, а также имущества гр. Шувалова, Шереметевых и кн. Юсуповых. Заявления о желании приобрести вещи поступили от рабочих и служащих некоторых заводов». Иногда мебель на продажу выставляли прямо на площади Урицкого (бывшей Дворцовой). То были золотые времена для ценителей искусства: книги из лучших собраний Петербурга продавались на вес, раритеты шли по цене нескольких пачек махорки.
В середине 20-х годов у горожан появилась мода на «аристократизм». Константин Вагинов в романе «Козлиная песнь» изобразил одну из мнимых аристократок: «Она, подобно многим согражданам, любила рассказывать о своем бывшем богатстве, о том, как лакированная карета, обитая синим стеганым атласом, ждала ее у подъезда, как она спускалась по красному сукну лестницы и как течение пешеходов прерывалось, пока она входила в карету». В доказательство былого величия покупалась пара стульев с золочеными спинками, бюро или туалетный столик. Но их хрупкое великолепие не было рассчитано на суровый быт, на них не поставишь стиральное корыто или чугунный утюг — эти вещи быстро ветшали, ломались и оканчивали век в кухонной плите. Но главное, они морально устарели в глазах людей новой эпохи. В 1929 году поэт Павел Лукницкий помогал Ахматовой при переезде на другую квартиру. Вещей у нее было немного: «сломанные, ветхие — красного дерева — бюрцо, кровать, 2 кресла, трюмо, столик, буфетик со стеклом… Составляли сначала все это на улице, я стерег, и слова прохожих: „Тоже имущество называется!“ — презрительный гражданин. „Вещи-то старые, бедные… Куда их везут — продавать, что ли?“ — соболезнующим тоном женщина». Бедные, нищенские вещи красного дерева… К ужасу будущих антикваров, красное дерево часто покрывали белой масляной краской — в моде была светлая мебель.
А сохранившиеся островки прежнего петербургского быта производили на молодежь угнетающее впечатление. Евгений Шварц вспоминал, как в 1932 году его пригласили в дом знаменитого хирурга И. И. Грекова: «Мы увидели большую темную переднюю с зеркалом, столиком, картиной в овальной рамке, такой же темной, как стены, стулья с высокими спинками, пол с ковром… По мере того как открывалась нам комната за комнатой — все отчетливее выступала призрачность обстановки. Она умерла, но не сдавалась. В столовой и комнате хозяйки висели картины, все небольшие, в золотых рамках… Когда-то были они, вероятно, ценимы, эти художники… но умерли и вымерли и ценители, и они сами… И страшновато было, когда ты вдруг понимал, что всех этих покойников принимают за живых. А они умерли настолько недавно, что запах тления еще носился вокруг них». Прошлое источало запах тления, оно отталкивало, пугало. Давно ли героиня «Вишневого сада» Раневская восклицала: «Шкафик мой родной! Столик мой!» — и Гаев произносил панегирик книжному шкафу? Тогда эти вещи были символами прочности семейных устоев, преемственности поколений, но искусство 20-х годов переосмыслило эти символы. В фильме «Нет счастья на земле» (1922 год) герой застреливался в шкафу, узнав об измене жены, — традиционная принадлежность семейного быта становилась местом гибели. Это драматическая трактовка «темы шкафа», но была и сатирическая. В 1927 году режиссер Игорь Терентьев поставил на сцене ленинградского Дома печати комедию Гоголя «Ревизор». В его постановке пьеса превратилась в яркую, дерзкую буффонаду, где главными элементами декорации спектакля стали шкафы. Они служили то отхожим местом (герои скрывались туда со скомканной бумажкой в руке), то местом интимного уединения Хлестакова с Марьей Антоновной. «Многоуважаемый шкаф» [32] уходил в прошлое под презрительный смех нового поколения.
32
«Шкафопочитание» неожиданно возродилось в нашу эпоху нуворишей, и порой в причудливой форме: фасад одного из новых особняков в Павловске контурами и украшениями очень походит на шкаф в стиле модерн.
Меблировка комнат в коммунальных квартирах была аскетичной — к этому принуждала теснота, — обычно в нее входили комод или сундук, несколько стульев, стол, шкаф-шифоньер, кровать. Позднее появилась так называемая древтрестовская мебель: буфеты с ребристыми стекляшками, «ждановские» платяные шкафы с зеркалом, высокие комоды. Этажерка заменила книжный шкаф, за легким бамбуковым столиком занимались шитьем и рукоделием. Предметом роскоши считалась железная кровать с панцирной сеткой и никелированными шарами на спинках [33] , днем ее украшало покрывало и вязаная накидка на горке подушек. Железные кровати прослужили не одно десятилетие, но в начале 60-х годов стали опять входить в моду деревянные. Тогда, во время массового переселения в малогабаритные квартиры-«хрущобы», старую мебель часто выбрасывали. Любители антиквариата обследовали дворы и свалки и временами находили замечательные, редкие вещи. А новоселы обзаводились «стенками» из прессованных опилок, гарнитурами с пластиковой облицовкой, диванами-кроватями и раскладными столами-книжками.
33
Ленинградка Людмила Чупиро вспоминала, как в послевоенное время дети из домов у Таврического сада купались в его пруду — «Тавриге». Плавать в «Тавриге» было опасно: под водой скрывались ржавые железные кровати, матрасы с торчащими пружинами, ломаные стулья. Это была мебель умерших в блокаду горожан, выброшенная новыми жильцами.