Загадки Петербурга II. Город трех революций
Шрифт:
При нэпе жизнь еще не вошла в жесткие рамки, политический маятник колебался, и сообщения о высылке бывших помещиков соседствовали с информацией о возвращении частных домов прежним владельцам. Но — «Фабрик обратно не возвращаем!» — гласила заметка «Красной газеты» в 1923 году: «Гр. Опейко обратился в Губэкосо с ходатайством о возвращении ему фабрики папирос „Полония“. С аналогичным ходатайством обратились гр. Бекель, просивший о возврате завода огнетушителей „Богатырь“, и гр. Кравцов — о возврате ему медно-литейного, арматурного и механического завода на Глазовой ул., д. 15. Президиум Губэкосо в ходатайстве о возврате фабрик и заводов отказал». Если гражданин Опейко и другие ходатайствовали о возвращении им фабрик и заводов, значит, они верили в такую возможность. В 1925 году высылали «помещиков», а летом 1926 года К. И. Чуковский писал в дневнике: «В то же самое время, наряду с… строгостью, происходит быстрое воскрешение помещиков. „Нэп“. Инженер Карнович, работающий в Земотделе, вернул дачу себе — большую, над рекою… Дача Фриде, бывшей певицы, так огромна, что ее не обойдешь, не объедешь, дача Колбасовых (роскошная!)… отдана для эксплуатации владельцам. Те сдают свои дачи жильцам и получают таким образом огромную ренту со своего капитала. Сейчас возвращают Поповым их бывшую Поповку — огромную дачу, отведенную
«Советская Россия имеет лучших в мире вождей. Но, в общем и целом, пролетариат отстает колоссально», — сетовал в 1924 году Н. И. Бухарин. Он прав, разве пролетарии могли угнаться за автомобилями вождей, если им и в трамвае лишний раз не проехаться? Цены на проезд в трамвае возрастали с той же скоростью, что и на жилье: в феврале 1923 года их повысили на 50 %, в октябре было целых два повышения, и трамвайный проезд стал роскошью. Один тарифный участок пути (маршрут делился на участки, и цена билета зависела от дальности поездки) стоил 40 рублей, а минимальная зарплата в то время была 600–700 рублей, поэтому на «трамвайной колбасе» норовили прокатиться не только мальчишки, но и взрослые граждане [52] .
52
По свидетельству А. Г. Манькова, в середине 30-х гг. работницы фабрики «Красный треугольник» тратили на трамвайный проезд почти половину месячного заработка.
Да, пролетарии безнадежно отставали от своих вождей. Вообще гордое слово «пролетарий» употреблялось в торжественных случаях, обычно говорили иначе — «рабсила». В 1924 году газеты сообщали об «усилении спроса на рабсилу. Рабсила на Бирже имеется в достаточном количестве» — на учете городской Биржи труда состояло 136 тысяч безработных, по большей части женщины. Но можно ли назвать безработной женщину, если на ее плечах была вся тяжесть неустроенной бытовой жизни? Эти «безработные» с утра вставали в очереди — «хвосты» (тогда говорили: «Пойду хвоститься»), а потом весь день трудились не покладая рук. Еще тяжелее приходилось работающим женщинам, ведь у них были те же домашние заботы. Зато они являлись уважаемыми членами общества, для них был учрежден особый праздник — Международный день работниц. 7 марта 1923 года репортер «Красной газеты» сообщал: «Зал Большого театра оперы и балета (б. Мариинский) переполнен — работницы сошлись туда отпраздновать свой международный день». После речей и пения «Интернационала» на сцене «открывается живая картина: в центре на пьедестале белая фигура, олицетворяющая статую свободы. Над головой она держит факел. У ее ног две фигуры, символизирующие труд и науку, а справа и слева толпа работниц в костюмах всех стран и наций. Картина демонстрируется в трех положениях: первое изображает приниженное состояние работницы и тяготение к свободе. Положение второе рисует работницу как бы на половине пройденного пути. Положение третье: торжество достижения».
В 1923 году торжество достижения было налицо: за год хлеб вздорожал в десять раз, ситец — в десять с половиной раз, спички — в четырнадцать; в несколько раз подорожали дрова, мануфактура, обувь, продукты. Цены подскакивали почти еженедельно, повергая горожан в панику. Эмма Герштейн вспоминала, как в конце 20-х годов Мандельштам предрекал скорую мировую войну и, «подняв указательный палец, торжественно провозгласил: „Покупайте сахар!“» Действительно, что еще делать в преддверии войны, как не запасаться сахаром? Однако в ироническом совете Мандельштама запечатлелся характерный штрих жизни 20-х годов. Вспомним разговор горожанок в пьесе Евгения Шварца «Дракон»: «По дороге сюда мы увидели зрелище, леденящее душу. Сахар и сливочное масло, бледные как смерть, неслись из магазинов на склады. Ужасно нервные продукты. Как услышат шум боя — так и прячутся». Перебои с сахаром были верным признаком разлада в государственном хозяйстве, и атмосфера вокруг «нервного продукта» складывалась нервная.
В июне 1923 года петроградские газеты писали о сахарном кризисе: «Сахар страшно подорожал, и почти исчез сахарный песок». Несмотря на заверения городских властей, что сахар скоро завезут, ничего не изменилось и через год. Горожане давно научились толковать газетные сообщения как «сонник»: если пишут «топливный кризис городу не грозит», запасайся дровами; если «перебоев с сахаром не будет» — беги скорее в лавку! Эта примета их никогда не подводила. Осенью 1923 года чуть ли не половина населения города выстраивалась в очереди у магазинов Сахартреста, где сахар был дешевле, чем на рынке. Милиция боролась с ночными очередями, на дверях магазинов висели объявления об их запрете: «Виновные будут арестованы и привлечены к ответственности. Очередь можно занимать лишь с 8 час. утра». Но это не помогало, люди все равно выстраивались с вечера, разбегались, как мыши, при виде милиционеров, а потом опять вставали в «хвост». Говорят, что те «хвосты» все же отличались от угрюмых, озлобленных очередей конца 20-х — начала 30-х годов, когда снова была введена карточная система; при нэпе люди с достатком могли без хлопот купить «нервные продукты» в частном магазине или на рынке. В конце 1924 года Ленгорисполком объявил, что сахара на складах достаточно, в январе 1925-го сообщалось, что из Гамбурга доставлено еще 100 тысяч пудов сахара, так что успокойтесь, граждане! Но граждане не успокаивались, и были, несомненно, правы — об этом свидетельствует газетная заметка августа 1925 года: «В настоящее время наблюдается несколько напряженное состояние с сахаром, главным образом с сахарным песком. В Северо-Западном областном отделении Сахартреста сообщили, что Ленинград обеспечен сахаром и ожидать ухудшения положения не приходится». Как же, не приходится — мы ученые! «Песня о Сахаре» продолжалась до 30-х годов: он то появлялся, и цены на него взлетали ввысь, то исчезал, а в 30-х годах стал почти недоступным для большинства ленинградцев.
Не менее драматичной была история с галошами. Галоши — морока нашего детства: они пачкали школьные обувные мешки, спадали или не налезали на валенки, и при чтении стихов: «И ждем не дождемся, когда же ты снова пришлешь к нашему ужину дюжину новых и сладких галош» — думалось: «Ну и вкусы у этих крокодилов!» Но в 20-х годах обладатель новенькой пары галош чувствовал себя почти как нынешний владелец «мерседеса». В 1919 году известная революционерка, лидер левых эсеров Мария Спиридонова, выступая на митинге московского завода Гужона, обличала большевиков: «Большевики — первые контрреволюционеры…
Только большевикам все привилегии. Им и карточки на галоши!» Видимо, упоминание о галошах находило особый отклик в рабочих сердцах.В России галоши выпускала основанная в 1860 году петербургская фабрика «Товарищество Российско-Американской резиновой мануфактуры» (с 1908 года — фабрика «Треугольник»); к концу XIX века «Товарищество» было ведущим в стране предприятием по выпуску резиновой продукции. В 20–30-х годах ХХ века ленинградский завод «Красный треугольник» по-прежнему сохранял лидерство — казалось бы, где и купить галоши, как не в Питере! Однако в городе был постоянный «галошный голод» — видимо, отсюда и гастрономическое пристрастие крокодилов из сказки Чуковского. «Вкусовое» отношение к этому товару упрочилось и в умах горожан: Леонид Пантелеев записал услышанную фразу «Я органически не перевариваю галоши». С ними была та же история, что с сахаром: в сентябре 1925 года «в Ленинградском отделении Резинтреста заверили, что вся Северная область будет удовлетворена галошами полностью и даже получится некоторый остаток для вывоза». А в ноябре сообщалось, что «в частных магазинах галоши кончились. У розничного магазина „Треугольника“ в Гостином дворе тянется нескончаемая очередь… Несмотря на то, что введен отпуск галош только по предъявлении профсоюзных карточек, до сих пор налицо спекуляция. Очередь устанавливается у магазина в 7–8 часов утра. К 11 утра очередь с Садовой доходит до проспекта 25 Октября… В день продается до 1,5 тысяч галош». Но гражданам все было мало, и самые отчаянные решались на преступление. В 1924 году ленинградская милиция изобличила шайку галошных воров: «Вчера одного из преступников, Н. А. Николаева, задержали, когда он, похитив галошу, выходил из магазина резиновых изделий на просп. 25 Октября. На допросе он заявил, что долгое время практиковал похищение по одной галоше в различных магазинах, составляя потом из них пары». Составить пару было трудно, потому что самые ходовые размеры редко появлялись в магазинах, и можно представить эту шеренгу краденых галош — от гигантских до крохотных.
«Красный треугольник» трудился изо всех сил, он выпускал не только обычные мокроступы, но и «галоши дамские на французском каблуке», старался улучшить качество продукции. В 1926 году «Красная газета» сообщала, что «заводом предпринято всестороннее испытание выпускаемых галош на прочность, выносливость и т. п. Некоторому числу рабочих и служащих завода розданы галоши для пользования. По истечении определенного срока галоши должны быть сданы обратно для производства экспертизы». Подозреваю, что испытатели галош возвращали их с сожалением, ведь они сами были «сапожниками без сапог». По свидетельству М. Ю. Германа, в конце 30-х годов, когда в Ленинграде появилось много орденоносцев (до этого ордена были редкостью), «на фоне растущего дефицита обычных товаров, ходил анекдот: „Меня вы легко узнаете — я буду в новых калошах и без ордена“».
Но довольно о трудностях. Усвоив правила «сонника», читатель сам может ответить на вопросы газетных заголовков: «Обеспечен ли в 1926 году Ленинград дровами? мылом? мануфактурой?»… Но город жил [53] , и к середине 20-х годов здесь стали заметны перемены к лучшему. Горожане начали лучше одеваться, среди граждан в косоворотках, толстовках, брюках галифе стали появляться люди в костюмах. «В связи с улучшением заработка изменился спрос в крупных государственных и кооперативных магазинах белья… — писала „Красная газета“ в 1926 году. — Брюки „клеш“, „галифе“ и „бриджи“ даже не фабрикуются больше. Открыта мастерская галстухов и улучшен ассортимент белья. Появился большой спрос на запонки и фетровые шляпы. Рабочие и служащие предъявляют спрос на дорогое трико и зефировые рубашки». Но фетровые шляпы были редкостью, тогда господствовала мода на тюбетейки, в них ходили и мужчины, и женщины, особенно молодые.
53
По сравнению с началом 20-х гг. население города увеличилось больше чем вдвое: в 1920-м — 722 тыс., в 1926-м — 1 млн 614 тыс. человек.
С обувью дело обстояло несколько хуже: мужчины по-прежнему носили сапоги или тяжелые ботинки-«бульдоги», женщины — боты, а летом все ходили в сандалиях («сандалетах») или в парусиновых туфлях. Парусиновые туфли — отличная обувь, стоит почистить их зубным порошком или молоком, и они опять как новенькие. Богатые щеголи ходили в блестящих лакированных ботинках-«лакишах», а их дамы — в туфлях-«баретках» с широкими ремешками. Улучшение жизни можно было определить по разнообразию и разностильности одежды. Среди молодежных футболок-«бобочек», блузок-матросок и ситцевых платьев выделялись женщины в дорогих нарядах. Газетный фельетон 1925 года «Аида с Троицкой улицы» обличал этих дам: «Ярко-красные губы — в Москве это называют „вампиризм“. В ушах кольца, какие дикие племена носят в правой ноздре. Золотой зуб. Юбка до колен. Чулки „лососина натюрель“. Туфли „а-ля Севзапгосторг“. Загар, привезенный из Ялты. Это жены спецов, нэпманов, служащих треста, извивающихся между казенным сундуком и счетами от портнихи. Спросите ее — кто она? — Я? Дама. Она официально „домашняя хозяйка“». О, мещанки в фильдеперсовых чулках, фифы в шелках и кольцах, из-за таких и попадали в тюрьму их мужья-растратчики! Дамы одевались у дорогих портних, нежились на курортах и любили модные духи «Персидская сирень», которые покупали в магазинах «ТэЖэ». В названии «ТэЖэ» чудится что-то французское, но в этой аббревиатуре не было ничего романтичного — парфюмерный трест «Жиркость». Дамам с косметикой «от жира-кости» было далеко до западных буржуазок, но для чего, спрашивается, делали революцию, если опять неравенство: одни женщины работают на заводах, томятся в очередях, а другие живут как барыни! Так, очевидно, рассуждали судьи, разбиравшие в 1925 году дело о краже бриллиантов у гражданки Козицкой. Подсудимая, подруга Козицкой, объяснила им причину своего поступка: «Я решила наказать эту сытую буржуйку, украла бриллианты и оставила записку: „Коммунистка в душе, я возмущена твоей буржуазной психологией. Пусть и ты теперь познаешь горе, заботы и некоторое, хотя бы мещанское, страдание“». Несмотря на классовую чуждость воровки, бывшей графини Толстой, приговор ей вынесли мягкий: условное лишение свободы на полгода.
Буржуазные и мещанские настроения проникли в среду молодежи, которая увлеклась развратным танцем — фокстротом. Лидия Жукова вспоминала, как у нее собирались друзья, «тушили кислую капусту и отплясывали фокстрот. Кислая капуста! Квашенная в бочках, посеревшая от этих бочек… она томилась на сковородках, превращаясь в темное, скользкое месиво, она была единственным нашим яством в те далекие двадцатые на наших шумных пирушках. Фокстрот — это тоже было убогой радостью, это шарканье подошвами по питерскому узорчатому паркету под одну и ту же скрипатую пластинку». Несмотря на запрет этого танца, фокстрот отплясывали даже на вечеринках в сельских клубах (крестьяне называли его «хвост в рот»).