Заговор против Америки
Шрифт:
Я так разволновался, что пропустил тот момент, когда застолье в своей лицемерной роскоши подошло к концу и чаша терпения моего отца переполнилась. Каким-то образом ему в конце концов удалось перетянуть одеяло на себя; при всем выставленном напоказ величии Бенгельсдорфа и в полном сознании собственного ничтожества, он, постепенно накалившись, закипел, как чайник, из носика которого повалил пар, — одним словом, он закусил удила.
— Гитлер, — услышал я внезапно его голос, — это вам, раввин, не какой-нибудь заурядный диктатор. И войну этот безумец затеял не такую, какие человечество привыкло вести за последнюю тысячу лет. Такой войны на нашей планете еще не было! Он завоевал Европу. Он воюет с Россией. Ночь за ночью он бомбит Лондон — и превращает его в руины, и убивает сотни ни в чем не повинных горожан. Он самый злобный антисемит, какого когда-либо рождала мать. И тем не менее наш президент дружит с ним и верит ему на слово, когда Гитлер говорит, будто они пришли к взаимопониманию. Гитлер уже приходил к взаимопониманию с русскими — и где теперь Россия? Гитлер уже приходил к взаимопониманию с Чемберленом — и где теперь Англия? Гитлер хочет завоевать весь мир, а значит, он не пощадит и Америки. А поскольку повсюду, куда
Рабби Бенгельсдорф выслушал внимательно, не выказывая признаков нетерпения и словно бы соглашаясь по меньшей мере с частью отцовской аргументации. Только моему брату, судя по всему, было трудно сдерживать свои чувства, и, когда отец, говоря о Линдберге, с нескрываемым презрением назвал его нашим президентом, Сэнди, повернувшись ко мне, состроил такую гримасу, что мне стало ясно, как сильно он сошел с семейной орбиты — хотя бы потому, что, подобно большинству обыкновенных американцев, проникся полной симпатией к новой администрации. Моя мать сидела по правую руку от мужа, стиснув его кисть в своей, хотя я и не понимал, почему, — показать, как она им гордится, или, наоборот, призвать успокоиться. Что же до тети Эвелин, то она, разумеется, была на стороне раввина и слушала только его, пряча собственные чувства за маской напускного безразличия, пока сумасбродный муж ее сестры со своей смехотворной риторикой нагло атаковал выдающегося ученого, который владеет десятью языками.
Бенгельсдорф не бросился в контратаку немедленно, а взял многозначительную паузу, тщательно продумывая победоносный ответ.
— Буквально вчера утром я был в Белом доме и разговаривал с президентом. — И тут он отхлебнул воду из стакана, давая нам возможность проникнуться надлежащим благоговением. — Я поздравил его со значительным успехом, которого он добился в деле преодоления недоверия со стороны американского еврейства — недоверия, восходящего еще к концу тридцатых, когда он неоднократно бывал в Германии с секретной миссией собрать сведения о немецких ВВС по заданию американского правительства. Я сообщил ему, что значительное число моих собственных прихожан, ранее голосовавших за Рузвельта, сейчас являются его горячими поклонниками и питают к нему благодарность за то, что он сумел обеспечить наш нейтралитет и избавил тем самым страну от ужасов участия в еще одной мировой войне. Я сказал ему, что программа «С простым народом» и другие начинания того же рода постепенно убеждают американское еврейство в том, что он ни в коем случае не настроен по отношению к моим соплеменникам и единоверцам враждебно. Конечно, прежде чем стать президентом, он позволял себе некоторые высказывания, укладывающиеся в рамки антисемитских клише. Но тогда он был просто-напросто недостаточно информирован и сейчас признает это сам. Я рад сообщить вам, что мне хватило двух-трех встреч с глазу на глаз с президентом, чтобы развеять его предубежденность и дать ему адекватное представление обо всех сторонах о жизни евреев в Америке. Он ведь ни в коем случае не злодей. Он человек колоссального природного ума и честности, не говоря уж о незаурядном личном мужестве, и ему, как он сам осознает, нужна моя помощь, чтобы преодолеть барьеры невежества и взаимонепонимания, отделяющие христиан от евреев, а евреев — от христиан. А поскольку это невежество широко распространено и в еврейских кругах и многие упорствуют в заблуждении, будто президент Линдберг — это американский Гитлер, прекрасно осознавая при этом, что он отнюдь не диктатор, захвативший власть в результате путча, а демократически избранный лидер нации, с подавляющим преимуществом одержавший победу по всей стране и не давший ни единого повода заподозрить его в пристрастии к авторитарному стилю правления. Он не жертвует интересами частных лиц во имя величия государства, но, ровно наоборот, всячески поощряет творческий индивидуализм и свободное предпринимательство, избавив их от мелочной опеки со стороны федерального правительства. Где у нас присущая фашизму великодержавность? Где у нас характерные для фашизма гонения на инакомыслящих? Где коричневорубашечники и гестапо? Или наше правительство хоть раз позволило себе антисемитский жест в сугубо фашистском духе? То, как Гитлер обошелся с немецкими евреями, издав в 1935 году так называемые Нюрнбергские законы, представляет собой полную противоположность поведению Линдберга по отношению к американским евреям, нашедшему красноречивое выражение в создании департамента по делам нацменьшинств. По Нюрнбергским законам евреи лишаются гражданских прав, отторгаются от общенародной массы и превращаются в каких-то изгоев. А я уговорил президента Линдберга приложить максимум усилий к тому, чтобы включить евреев в общенародную жизнь в той мере, в которой они сами этого захотят, — а вы ведь не станете спорить с тем, что благами и прелестями общенародной жизни мы пользуемся ничуть не в меньшей степени, чем все остальные.
Столь хорошо продуманная и насыщенная инсайдерской информацией речь никогда еще не звучала у нас за столом, да и, скорее всего, во всем еврейском квартале, — и тем поразительней было услышать из уст моего отца, когда рабби в завершение своего монолога обратился к нему по-доброму, можно сказать, ласково, со словами: «Ну что, Герман, удалось мне рассеять ваши страхи?», категорический ответ: «Нет! Ни в коем случае! Ни на мгновение!» И тут отец, вроде бы желая загладить собственную вину, совершил новую и еще более серьезную промашку, не только оскорбив властного раввина, но и, скорее всего, пробудив в нем мстительное чувство:
— А когда такой человек, как вы, рассуждает подобным образом, мне становится еще страшнее!
На следующий вечер тетя Эвелин позвонила нам и захлебывающимся от волнения голосом сообщила, что из ста еврейских мальчиков из штата Нью-Джерси, принявших прошедшим летом участие в программе «С простым народом», выбран один-единственный «вербовщик», которому предстоит уже в качестве заслуженного ветерана убеждать подростков и их родителей в преимуществах, предоставляемых программой департамента по делам нацменьшинств, и призывать к этой программе присоединиться, — и это наш Сэнди! Такова оказалась месть раввина
моему отцу. Его старший сын теперь превратился во внештатного сотрудника новой администрации.Вскоре после того, как Сэнди начал на долгие часы пропадать в офисе департамента у тети Эвелин, моя мать оделась как можно наряднее — в серый жакет от хорошего портного и в юбку в бледную полосу (ранее она надевала их лишь председательствуя на заседаниях родительского комитета или присутствуя в роли наблюдателя на избирательном участке, обосновавшемся на первом этаже нашей школы) — и отправилась на поиски работы. За ужином она объявила нам, что устроилась продавщицей в большой магазин дамской одежды «Хан», расположенный в центре города. Наняли ее пока временно — на период предпраздничного ажиотажного спроса, — и работать ей предстояло шесть дней в неделю, а в среду — еще и вечером, но она, будучи опытной офисной секретаршей, надеялась, что через пару-тройку недель ее переведут на административный этаж, а после Рождества и вовсе возьмут на постоянную работу. Сэнди и мне она объяснила, что ее зарплата пойдет на дополнительные расходы, связанные с поселением в нашем доме Элвина, тогда как на самом деле она решила (но поставила об этом в известность лишь мужа) откладывать деньги на черный день на банковский счет в Монреале — в предвидении того, что нам, скорее всего, придется эмигрировать в Канаду.
Моя мать пропала из дому, мой брат пропал из дому, зато скоро в доме должен был появиться Элвин. Мой отец съездил в Монреаль навестить его в госпитале. Однажды утром, в пятницу, за пару часов до того, как нам с Сэнди надо было идти в школу, мать приготовила ему плотный завтрак, наполнила термос, завернула бутерброды в три пакета, помеченные рисовальным мелком Сэнди: «Л» на ланч, «П» на полдник, «У» на ужин, — и вот он помчался в сторону государственной границы, пролегающей в трехстах пятидесяти милях к северу. Поскольку босс смог дать отцу отгул только в пятницу, ему предстояло просидеть весь день за рулем, чтобы повидаться с Элвином в субботу, и провести в дороге все воскресенье, чтобы поспеть на утреннюю летучку в понедельник. Но у него дважды спустило колесо по дороге туда, и один раз — по дороге обратно, и чтобы успеть на совещание, ему пришлось отправиться в офис, расположенный в центральной части города, даже не заехав домой. Когда мы наконец увидели его за ужином, он не спал уже больше суток, а под душем не был и того дольше. Элвин, рассказал он нам, превратился в скелет, его нынешний вес не превышает ста фунтов. Услышав это, я задумался над тем, сколько должна была бы весить нога, которой он лишился, и вечером безуспешно попытался взвесить собственную на напольных весах в ванной.
— У него нет аппетита, — рассказал за ужином отец. — Перед ним на столик ставят еду, а он ее отталкивает. Этот парень, всегда такой крутой, сейчас не хочет жить. Он вообще ничего не хочет — только лежит со страдальческой миной на лице. Я говорю ему: «Элвин, я знаю тебя с пеленок. Ты по натуре боец. Ты не сдашься. Ты унаследовал силу и мужество от отца. Твоего отца можно было кузнечным молотом по голове ударить, а он, даже не покачнувшись, шел дальше. И мать твоя была точно такою же, — сказал я ему. — Когда твой отец умер, она не сдалась, да у нее и не было другого выбора, она должна была заботиться о тебе». Но я не знаю, что из всего этого он воспринял. Надеюсь, хоть что-нибудь. — И у отца внезапно сел голос. — Потому что пока я там был, среди всех этих несчастных мальчиков на больничных койках, пока я сидел у его постели в этом лазарете…
И больше он не вымолвил уже ничего. Впервые в жизни я видел, как плачет мой отец. Детство кончается, когда чужие слезы становятся для тебя невыносимей, чем собственные.
— Это от усталости, — сказала мужу моя мать. Она поднялась со стула, подошла к нему, начала нежно поглаживать по голове. — Заканчивай есть, а потом — под душ и сразу в постель.
Прижавшись затылком к ее руке, он принялся непроизвольно всхлипывать.
— Ногу ему разнесло в клочья! В клочья!..
И тут мать жестом велела нам с Сэнди выйти из кухни; дальше ей надо было позаботиться о нем без лишних глаз.
Для меня началась новая жизнь. Только что у меня на глазах сломался мой отец, и это означало, что я больше не ребенок. Мать целыми днями пропадала на службе, старший брат после уроков работал на президента Линдберга, а отец, который героическим пением посрамил антисемитов в вашингтонской закусочной, плакал теперь, широко раскрыв рот, — плакал, как младенец или как взрослый мужчина под пыткой, — плакал, потому что был бессилен предотвратить непредсказуемое. И непредсказуемое и впрямь разворачивалось вширь и вдаль по всем направлениям, начиная с того самого дня, как Америка проголосовала за Линдберга. Непредсказуемым оказалось, как выяснилось, и наше прошлое, которое мы изучали в школе, ошибочно именуя этот предмет историей, — безобиднейший предмет, суть которого заключается в том, чтобы все, что оказывалось неожиданным для современников, задним числом описать как неизбежное. Ужас перед непредсказуемым — вот что закапывает в землю история, превращая катастрофическое развитие событий в эпическое течение.
Будучи предоставлен самому себе, я начал проводить время после занятий с Эрлом Аксманом — моим наставником в области филателии, — и не только затем, чтобы под лупой рассматривать марки из его коллекции или во все глаза пялиться на исподнее его матери. Поскольку уроки я делал моментально, а моя единственная обязанность по дому заключалась в том, чтобы расставить раскладной стол к ужину, у меня оставалась уйма времени на всяческие проделки и каверзы. А раз уж матери Эрла никогда не было дома — то она отправлялась в салон красоты, то в Нью-Йорк за покупками, — весь ассортимент безобразий обеспечивал мне он. Эрл был почти на два года старше меня и как ребенок из неполной семьи (при том что и отец его, и мать были по нашим меркам знаменитостями) никогда не брал на себя труда быть пай-мальчиком. В последнее время, разозленный отсутствием должного внимания и заботы, я то и дело принимался бубнить себе под нос: «А теперь сделаем что-нибудь гадкое», повторяя слова, которыми Эрл то очаровывал меня, то смущал, едва ему надоедали наши всегдашние занятия. Конечно, вкус к приключениям все равно проснулся бы раньше или позже, но сейчас, разочарованный тем, что от меня ускользает моя семья, да и моя страна тоже, я почувствовал себя готовым приобщиться к тем радостям и свободам, которые поджидают мальчика из хорошего дома, если ему вдруг расхочется радовать окружающих детской чистотой и наивностью и он откроет для себя порочное удовольствие тайных действий на свой страх и риск.