Закат цвета фламинго
Шрифт:
Мирон хмыкнул и отвернулся.
В осадном таборе ржали кони, громко переговаривались, суетились люди в желтых, зеленых, синих халатах. Лязгали доспехи и оружие. Сверкали шлемы, украшенные разноцветными султанами, отсвечивали зерцалами красные и черные круглые щиты. А вдали, на холме, куда ни стрела не долетит, ни пуля, ни пушечное ядро не достанут, взгляд выхватил пять или шесть высоких шатров – зеленых и желтых с позолотой, в окружении хвостатых знамен и стягов. Двойной ряд кибиток, поставленных вплотную друг к другу, отделял шатры от остального лагеря.
«Ханская ставка», – подумал Мирон.
Впрочем, немудрено, что он догадался об этом без подсказки Сытова. Сновавшие возле шатров всадники в богатых, расшитых золотом халатах, надетых
Подступала ночь, а враг пока не предпринял никаких действий. Только в ставке Равдана глухо ухнула пушка, а следом над самым высоким шатром взметнулся полосатый флаг.
В остроге посчитали это сигналом к атаке. Отчаянно задудели рожечники, бросились к бойницам стрельцы и казаки, замерли возле орудий пушкари, ожидая команды от старшего канонира «Пали!». Натянули тетивы лучники, и разложили перед собой тяжелые болты самострельщики.
В стане врага громко загалдели, заметались воины, но и только, ничего знаменательного не произошло.
Стемнело. Ветер размел облака, и поднялась над горами и степью луна. Над всей необъятной Сибирью, наверно, полыхала она – огромная, пунцовая, окутанная черными клубами зловонного дыма.
Осадный табор понемногу затихал, но острог не засыпал долго. Скупо тлели в избах и клетях горнушк [47] да жирники, и погасли только под утро. Перед рассветом, когда немилосердно хочется спать, стража на башнях с рвением принялась выкрикивать славу сибирским городам.
47
Горнушка (зольник) – зауголок с ямкой, слева от шестка русской печи, куда загребают жар.
– Сла-авен!.. – кричал невидимый в смрадной мгле стрелец, постукивая прикладом самопала в бревенчатый настил караульни. – Славен город Тобольск!
– Сла-авен город Томск! Сла-авен!
– Славен город Краснокаменск…
– Славен город Кузнецк… Тюмень… Иркутск сла-авен!..
В железных корчагах, отсвечивая кумачом, горела, бросаясь искрой, смолистая щепа. Боевые факелы освещали дрожащим светом крепостные стены и башни. И вдруг забухал набатный колокол…
Забегал, засуматошился острог. Но сотники и десятники быстро навели порядок, грозными окриками заставив проснуться боевой дух защитников города. На стены бежали служивые; вылезло из шатров, шалашей, из-под телег все посадское ополчение.
Дозорный на башне дал знак: к крепостным воротам шел через вал человек с белой тряпкой в руках. Шел, шатаясь, едва передвигая босые ноги. Воевода признал в нем краснокаменца. Кыргызы увели его в плен еще три года назад. Посланца впустили в острог через потайной лаз. Он, желтолицый, измученный, молча вынул из-за пазухи узкую, скатанную в трубку бумагу и подал ее Ивану Даниловичу. То был второй лист от хана, писанный на двух языках: монгольском и русском. Равдан повелевал воеводе кровь не проливать, Енисей-реку очистить тихо и никогда на эти рубежи ногой не ступать. Далее он снова требовал выдачи аманатов и возврата ясака за пять лет, что собрали русские албанщики с его, Равдана, данников-кыргызов. За послушание обещал богатые подарки и милости… Правда, судя по всему, хан не слишком надеялся на послушание, потому что в конце послания принялся угрожать.
«Если ж ты, Ивашка, – обращался он к воеводе, – станешь поперек моей воли и начнешь бой, мои воины крепость и острог сожгут, людей побьют, а тебя, как паршивую собаку, посадят на кол…»
Пока зачитывали ханские посулы, воевода, с налившимся кровью лицом, сердито пыхтел. Затем спросил посланца:
– Что? Велико войско у Равдана?
– Говорят, тыщи три верховых, да еще пеших тыщи две, да на подходе с тыщу работных людей, что рвы засыпают и мосты через них наводят. Пушек долгомерных с ними десять да малых с дюжину. А ядра по пятнадцать да двадцать фунтов. Воины, те, что пешие, все с луками да
пиками, но есть и с одними ножами. Огневые пищали лишь у калмаков, да и тех немного.– Слыхал я, что кыргызам тоже боевой запас достался с Большереченского острога?
– Достался, – ухмыльнулся казак, – токо ихний главный шаман сказал, что в самопалах да мушкетах дух Эрлика, кыргызского дьявола, значитца, живет, и быть от того огня всем худо. Так что кыргызы то оружье в костер бросали вместе с пороховыми зарядами. Грому было до небес. Добрую дюжину кыргызов на месте уложило.
Пленника Равдану возвращать не стали, только выстрелили из затинной пищали камнем, обернутым ханским посланием, а поверх того послания красовался жирно нарисованный кукиш.
Порозовели снежные шапки дальних гор. Угасли ночные костры осадного табора. Люди на стенах острога и крепости переговаривались сиплыми после короткого сна голосами, почесывались, кряхтели, зевали во весь рот. Ждать пришлось недолго. Ударил набатный колокол; на площади ему вторил соборный. Но теперь он гудел не благостно, не молитвенно, а грозно и тревожно, как его собрат на крепостной башне.
Воевода, стоявший рядом с Мироном, поднес к глазам подзорную трубу и, свирепо сопя носом, уставился на калмацкий стан. Затем, опустив трубу, высморкался в два пальца, и так оглушительно, что гул пошел окрест.
Во вражеском лагере вновь грянули огромные тумбаны и деревянные кенкерге – барабаны поменьше, а над ханской ставкой взметнулось длиннохвостое желтое знамя с распластанной черной птицей.
Началось! Мирон почувствовал, как, словно в ознобе, натянулась на скулах кожа. Пьянящее чувство опасности, азарт боя и нараставшая ярость холодили щеки и сушили рот.
Студеный ветер с реки задувал в лицо, но Мирон, не отворачиваясь, смотрел, как почти мгновенно выстроились внизу в длинные шеренги калмацкие воины. А с холма, где находилась ханская ставка, ударили пушки, но ядра не долетели до стен, упали, какие в ров, какие на пепелище, что осталось от приострожной деревни.
Вражье войско сначала медленно, а затем почти бегом двинулось вверх по горе. Казалось, всколыхнулась морская гладь, и огромные волны ринулись на острог.
Первая волна – ойратские мушкетеры с подоткнутыми за пояс полами халатов, – катилась под прикрытием огромных, в рост человека плетеных щитов, которые по двое тащили полоняники – русские мужики и бабы, худые, грязные, изможденные. У мушкетеров – фитильные ружья с сошками, за спиной щиты из деревянных, стянутых ремнями планок. Вторая волна несла лучников с боевыми луками, с тремя, четырьмя колчанами на спине, тоже под прикрытием щитов и пленников…
Барабаны били не переставая. Ритм их участился, и воины побежали быстрее, быстрее. Желтые яловц [48] на шлемах сотников мелькали, как солнечные зайчики. «Хорошая цель для стрелков!» – подумал Мирон и потянул из рук Захара пистолет, хоть и понимал, что пистолетная пуля здесь бессильна – слишком далеко.
Защитники острога молча наблюдали, как поднималась снизу вражья рать. Как карабкалась, ползла, корячилась на линиях заграждения, но все ж неумолимо приближалась к стенам города. Как за десяток саженей от первого рва упали на колено мушкетеры. И, прикрываясь щитами, выстрелили. Взвились над стволами дымки. Первые пули полетели в стрельцов и казаков, прильнувших к бойницам. Дружно взревели защитники острога. Грохнули со стен ответные выстрелы, пушечные и пищальные, более прицельные и потому удачные. Выкосили поляны в сплошной массе бежавших. Но место отступивших назад стрелков заняли лучники. Взметнулась вверх туча стрел, словно огромный пчелиный рой вырвался на волю и закрыл небо. Стрелы выли, зудели, визжали. Во сто крат громче, чем в стане Эпчей-бега.
48
Яловец – гребень из конских волос на шлеме.