Законы границы
Шрифт:
— Робин Гуд своей эпохи.
— Да, своего рода, Линь Чун переходного периода. Вот образ, к которому свели всю личность Сарко.
— Данный образ не так уж плох.
— Конечно же, он плох. И вам следовало бы с этим покончить. Вы должны рассказать настоящую историю Линь Чуна, настоящую историю Лян Шань По. Именно поэтому я согласился на беседы с вами.
— Я не забуду об этом. Хотя в своей книге, наверное, стану писать не только о Сарко, но и о вас с Тере.
— Пишите, о чем считаете нужным, главное, чтобы все это было правдой.
— Вы увиделись снова с Тере?
— Нет.
— Вам удалось узнать о ней что-нибудь?
— Нет.
— А о Марии?
— Она продолжала держаться когтями и зубами за свою известность или то, что от нее осталось — а осталось, как вы понимаете, совсем немного. Смерть Сарко и возобновление интереса к нему в СМИ позволили Марии снова забраться на пьедестал жены знаменитого человека и вновь пустить в ход душещипательную историю своей жизни с ним. Очередными лживыми россказнями она вернула себе некогда утраченные позиции, правда, лишь на недолгое время. С тех пор я о ней ничего не слышал. Могу
— Разумеется. Только не ясно, почему после смерти Сарко и до настоящего времени вы отказывались говорить также и с серьезными журналистами — теми, кто готовит хроники, репортажи, документальные фильмы и биографии.
— По двум причинам. Во-первых, в то время у меня вообще не возникало желания говорить о Сарко, как и о Тере. Единственное, чего я хотел, — забыть их обоих. А во-вторых, я не доверяю журналистам, особенно серьезным журналистам или претендующим на то, чтобы называться серьезными. Они хуже всех. Именно они настоящие лжецы, а не желтая пресса. Журналисты из желтых изданий тоже лгут, но все знают, что они лгут, и никто не принимает их всерьез. Серьезные же журналисты лгут, прикрываясь правдой, поэтому им верят. Их ложь наносит намного больше вреда.
— Значит, только вы можете рассказать правду?
— Нет. Я могу рассказать часть правды.
— Почему же вы ее никому не рассказали? И почему в таком случае согласились сообщить ее мне? Я не журналист, но все-таки недалек от этого — ведь, в конце концов, я собираюсь написать книгу о Сарко.
— А разве вы не знаете? Ваши издатели ничего вам не говорили? Ладно, я вам все объясню, но это долгая история. Давайте перенесем ее на следующий день?
— Договорились. Следующий день, насколько я понимаю, будет последним?
— Да. Я расскажу вам финал истории.
Гамальо умер в последнюю ночь 2005 года. Или 2006-го? Да, 2006-го, потому что это произошло незадолго до моего выхода на пенсию. Тогда пресса кинулась на это событие, как стервятники в поисках падали. Журналисты пытались добиться интервью у меня, но я не стал с ними общаться. Но они все равно разыграли свой отвратительный спектакль: им было недостаточно того, что они сочиняли о Гамальо при его жизни и потом, после его смерти, когда он уже не мог защищаться, хотели продолжать придумывать про него небылицы.
Адвоката я потерял из виду на год или на полтора. Все это время он не появлялся в тюрьме. Я спросил про него, и мне ответили, что он не оставил работу, а просто перестал посещать клиентов. Позднее я узнал, что этим все не ограничивалось, и Каньяс, очевидно, был далеко не в порядке. Он не присутствовал на судебных заседаниях — вместо него всеми делами занимались его компаньоны, а сам приобрел славу нелюдимого и эксцентричного типа. Я давно проникся симпатией к Каньясу, и мне было очень жаль, что так произошло, его дело потерпело крах и стало для него ударом. Больше всего я сожалел о том, он не прислушался ко мне, упорствовал в своих иллюзиях и пытался вернуть Сарко к нормальной жизни.
— Вы считаете, что именно в этом заключалась причина проблем, возникших у Каньяса?
— Отчасти да. Я не говорю, что его неудачная история с той женщиной также не повлияла, однако с тех пор прошло много времени, и логично, что к моменту смерти Гамальо все это было уже забыто. Крах надежд — это очень тяжело, настоящий яд, способный отравить существование, а Каньяс чувствовал, что с Гамальо он потерпел полный крах — и это после того, как он столько в него вложил. На мой взгляд, проблема Каньяса состояла в том, что он верил в легенду Сарко и решил спасти знаменитого преступника, символа своего поколения. Провал этого дела стал для него ударом: люди, привыкшие к успеху, с трудом переносят постигшую их неудачу. Каньяс был совершенно раздавлен провалом и, возможно, испытывал чувство вины.
— Почему вы так думаете?
— Каньяс долго не мог вернуться к своей привычке посещать клиентов, но позднее вновь стал это делать. Я случайно встретился с ним в тюрьме. Мы столкнулись в коридоре, когда я вышел из своего кабинета в конце рабочего дня. «Сколько лет, сколько зим, сеньор адвокат! — воскликнул я. — Мы уже начали скучать по вам». Каньяс посмотрел на меня с недоверием, словно подозревая, что я над ним насмехаюсь, но потом его губы тронула улыбка. Выглядел адвокат не так, как раньше: на нем по-прежнему был безупречный костюм, но он сильно похудел, и в его волосах было полно седины. «Я взял отпуск», — пояснил Каньяс. «Я тоже через пару месяцев последую вашему примеру, — сказал я. — Только мой отпуск будет намного более долгим». «Выходите на пенсию?» — кивнул он. «Да», — подтвердил я. Это была правда, однако предстоящий выход на пенсию вовсе не делал меня таким счастливым, каким я пытался казаться в те дни. С одной стороны, я был доволен, но, с другой, подобная перспектива вселяла в меня беспокойство. У меня наконец-то появлялась возможность отдохнуть и заняться восстановлением пошатнувшегося здоровья и расшатанных нервов, однако я не представлял, чем стану заниматься и что вообще будет с моей жизнью. Мне пришло в голову, что я, как и Каньяс, в некоторой мере заслуживал жалости, но я подумал о том, что нет ничего отвратительнее, чем считать себя заслуживающим жалости. Мы с Каньясом продолжали наш разговор, и он спросил: «Могу я пригласить вас на кофе?» «Мне очень жаль, — ответил я, — но этим утром я сдал свою машину в ремонт,
и мне нужно забрать ее до закрытия автосервиса». «Если хотите, могу вас туда отвезти», — предложил Каньяс. «Спасибо, — произнес я. — Я собирался вызвать такси». «Соглашайтесь!» — улыбнулся он.Автосервис находился на другом конце города, на выезде, ведущем в аэропорт по Барселонскому шоссе. Не помню, о чем мы беседовали в пути, но уже за городом, огибая Форнельс-парк, Каньяс завел речь об одном из своих клиентов, недавно поступившем в тюрьму, — бывшем работнике автозаправки, которому мы оказывали всяческую поддержку и защиту. Потом вспомнил о Гамальо, который был последним его клиентом, пользовавшимся подобными особыми условиями. У меня создалось впечатление, будто он специально упомянул о том человеке, чтобы перевести разговор на Гамальо. Адвокат признался мне, что его удручало произошедшее с Гамальо и ему было жаль, что тот не смог провести последние годы своей жизни на свободе. Потом он добавил: «По крайней мере, у нас с вами совесть чиста. Ведь мы сделали для него все что могли». Я ничего не ответил. Мы ехали между двумя рядами мастерских и стоянками автодилеров, затем свернули направо в переулок, к автосервису «Рено». Каньяс остановил машину у входа и продолжил: «Мне кажется, что это так. В данном случае почти у всех совесть чиста. Ему предоставлялось множество возможностей, но он ими не воспользовался. Во всем виноват он сам, а не мы». Я уловил странное несоответствие между его успокоительными словами и тревожным взглядом. У меня мелькнула мысль: была ли наша встреча в тюрьме случайной или спланированной Каньясом? Действительно ли была спокойна совесть того, кто твердил, что она спокойна? Не винил ли себя человек, упорно пытавшийся оправдаться, хотя никто его не думал обвинять? Я смутно ощутил муки Каньяса, решив, что пока не удалось вырваться из этого лабиринта и наш разговор с ним не являлся случайностью. Он надеялся получить от меня слова поддержки.
Я снова почувствовал жалость к нему и к себе и разозлился из-за этого. «Помните, что я сказал вам о Гамальо, когда мы впервые говорили о нем? — спросил я. — А ведь я оказался прав. Да, нашей вины в этом провале нет. Однако вам нужно оставить наконец свое заблуждение: у Гамальо вообще не было шансов. Ни единого. Мы предоставили ему все возможности, но он ими не воспользовался. Вы были его другом и можете понять это лучше, чем кто-либо другой. Вы понимаете это?»
Я кинул взгляд внутрь автосервиса. Оставалось буквально несколько минут до его закрытия, и в застекленном офисе находился лишь один механик, перебиравший бумаги. Я вздохнул и отстегнул ремень безопасности. «Позвольте сказать вам одну вещь, адвокат, — произнес я и подождал, пока он заглушит двигатель, прежде чем продолжить: — Я говорил вам когда-нибудь, что я из Толедо? Мои родители тоже оттуда. Мать умерла, когда мне исполнилось пять лет. У отца не было родственников, и он больше не женился, поэтому ему пришлось самому взять на себя заботу обо мне. Он был уже немолод, и за плечами у него была война — проигранная война. А после нее к тому же он провел несколько лет в тюрьме. Отец работал в магазинчике скобяных изделий неподалеку от площади Сокодовер, и после школы я всегда отправлялся к нему. Садился на табурет перед столиком у прилавка и делал уроки, дожидаясь, пока отец закончит свою работу и мы пойдем домой. Это повторялось каждый день в течение десяти лет. Потом, незадолго до своего шестнадцатилетия, я получил стипендию и поехал заканчивать школу в Мадриде. Сначала я очень скучал по отцу и своим друзьям, но когда началась учеба в университете, у меня пропало желание возвращаться в Толедо. Конечно, я любил отца, но немного стыдился его. А вскоре наступил момент, когда я стал стремиться видеть его как можно реже. Мне нравилась жизнь в Мадриде, а отец жил в Толедо. Я чувствовал себя победителем, а он в моих глазах являлся неудачником. Я был благодарен отцу за то, что он меня вырастил, и если бы он не умер так рано, позаботился бы о том, чтобы он ни в чем не нуждался в старости. Однако я не чувствовал себя в долгу перед ним, не считал, что отец имел для меня какое-то значение или оказал на меня какое-либо влияние. В общем, обычная история между родителями и детьми. Зачем я вам все это рассказываю? — Я сделал паузу и снова взглянул на автосервис: дверь его все еще была открыта, и механик еще не ушел из застекленного офиса. — Я рассказываю вам это потому, что мой отец никогда не говорил мне, что хорошо, а что плохо, — продолжал я. — В этом просто не было необходимости. Прежде чем я вообще начал что-либо понимать в жизни, я уже знал, что хорошо — это ходить каждый вечер в скобяную лавку, делать уроки, сидя на табурете рядом с отцом, и ждать, пока магазинчик закроется. К «плохому» могло относиться все что угодно, но я точно знал, что именно было хорошо». Я снова помолчал, но на сей раз не кинул взгляд в сторону автосервиса, а продолжал смотреть на Каньяса. В конце концов я заключил: «Гамальо никто не учил ничему этому, адвокат. Его учили противоположному. Но кто может поручиться, что это было неправильно? Кто может с уверенностью сказать, что в случае Гамальо то, что мы называем добром, являлось злом, а то, что мы называем злом, было добром? Вы уверены, что добро и зло одинаковы абсолютно для всех людей? Мог ли Гамальо вообще стать другим? Каковы были шансы у мальчишки, родившегося в бараке и в семь лет попавшего в исправительный дом, а в пятнадцать — в тюрьму? Никаких. Разве что если бы произошло чудо. Но с Гамальо не вышло никакого чуда. Вы попытались совершить его, но оно не случилось. Вы абсолютно правы: никакой вашей вины в этом нет».
Адвокат ничего не ответил: он лишь потряс головой, словно соглашаясь с моими словами или просто не желая с ними спорить; после этого мы сразу же распрощались. Я вошел в автосервис, а он завел мотор своей машины и уехал.
— Это был последний раз, когда вы видели Каньяса?
— Нет. С тех пор мы встречались иногда. Например, недавно, в супермаркете «Иперкор»: адвокат был один, а я со своей женой, но тогда мы уже не разговаривали с ним о Гамальо.
— Позвольте задать вам последний вопрос?