Заложники (Рассказы)
Шрифт:
– Замолчи!
– не дала закончить бабушка.
– Ты еще сопливый щенок, чтобы произносить такие слова, ты еще ничего не смыслишь в жизни!
– Но...
– Замолчи, ничего не желаю слушать, - замахала руками бабушка на растерявшегося Илью.
– И никогда не повторяй, все или не все там говорят, это тебя не касается. Ты - не имеешь никакого права. Ты еще сосунок, а если еще раз услышу, то скажу твоему отцу, чтобы он тебя выпорол нещадно, понял?
– Но...
– И никаких "но"! Скажу, чтобы выпорол...
Он никак не мог взять в толк, за что она на него так окрысилась, сраженный ее непримиримостью и еще больше - последним ультиматумом,
А вечером она подсела к нему на кушетку, которая скрипнула под большим грузным телом, и, проведя теплой ладонью по волосам, мягко и примирительно, не обращая внимания на его обиженное отодвиганье, взялась вразумлять. Никогда не говори таких слов, тихо, почти бормоча, говорила она, никогда ни на кого, и не надо никого осуждать и тем более презирать, не торопись осуждать и вообще судить, и повторять плохое не надо, тем более если не знаешь, на свете много несчастных людей, и если кто-то говорит, то пусть говорит, это его личное дело, но ты не смей...
И еще эта девочка, сестра той... С похожими раскосыми глазами. Динка.
Девчонка как девчонка, даже где-то симпатичная, но ее словно тоже коснулось. Горячечное, смутное, тяжелое - от ее сестры. Или от матери. Или от них обеих.
Когда она проходила, то на нее оборачивались почти также: вон, мол, идет сестра той, которая... Да все они такие, на роду у них, видно, написано. Все они... Когда она проходила, то старалась проскользнуть как можно незаметней, промелькнуть. Будто прокрадывалась - бочком-бочком, вполоборота, как тень.
Ее действительно коснулось.
Однажды, откуда-то возвращаясь, он заметил ее в их дворовом скверике на скамейке - одну. Был осенний, довольно теплый вечер, темно. Его неожиданно окликнули - из этой еще не совсем сгустившейся тьмы, пронзенной крошечной светящейся точкой - горящей сигаретой.
Девочка курила, неумело, как он отметил потом про себя, не затягиваясь, а уж что-что, но это им уже было пройдено в дворовой школе: лучше было вовсе не брать в рот сигарету, чем курить не в затяжку, - засмеют. Он уже прошел через кашель, отвращение, противный вкус во рту, азарт, головокружения, тихую заторможенность, тревожно-острое ощущение вдруг приблизившейся взрослости - к равнодушному "не хочу" или "ну ладно, давай"...
Она окликнула его.
– Куда бежишь, маменькин сынок?
– голос у нее был странный, плывущий какой-то, растекающийся, словно бы и не ее.
– Иди посиди со мной, малыш, покурим, - и смешком, мелко так, дробно, рассыпчато, хрипловато: - Или боишься?
Так она это сказала, что он, даже не собираясь отвечать или останавливаться, зачем это ему надо было - связываться с ней, с девчонкой, которая к тому же еще и задиралась, очень ему нужно было, он тем не менее, растерянно и настороженно, подчинился, что-то его подтолкнуло - то ли странность ее клекочущего голоса, то ли?..
Чего это он должен был ее бояться? Нисколько он ее не боялся, вот еще, - и что-то тоскливо, тревожно, сладко заныло, зазнобило внутри, когда, приблизившись, неожиданно ткнулся взглядом в светлеющие в темноте коленки.
– Смотри-ка, не боится, - ехидно заметила она, когда он подошел.
– А мне казалось, что ты меня боишься, особенно в подъезде.
Вот оно что, вином от нее пахло, точно - вином, знакомый запах. Его не мог перешибить даже табачный дым, запах агрессии и чего-то непредсказуемого, что сразу же появлялось в старших ребятах или взрослых мужиках, стоило им только выпить. Все им становилось нипочем, - это Илья уже усвоил. В них словно действительно бес вселялся,
как говорила бабушка, толкал и выталкивал в конце концов из двора, на простор улицы, в неизвестность, и нередко они потом возвращались с фингалами под глазами, ссадинами и кровоподтеками, а на следующий день бывало наведывался участковый, ходил по квартирам.Но и во дворе они могли тоже, и в подъезде, сколько раз. Так ему впервые засунули в рот бычок, почти возле собственной квартиры, насильно, обжигая губы, на, покури, парень, щерясь хищно в лицо, покури, обдавая винным перегаром, на... Его чуть не вытошнило, а потом отец с белым от ярости лицом огромными прыжками гнался по лестнице вниз за обидчиками, но так и не догнал. Никогда Илья не видел у отца такого лица - цвета серого мела.
Да, от нее совершенно отчетливо пахло вином, сомнений не было.
– Закуривай!
– Она со смешком протянула ему пачку "Явы" и спички, коснувшись его руки. Пальцы были теплые, даже горячие, как ему показалось.
Он принял, но закуривать почему-то не стал.
– Не хочешь?
– хмыкнула она.
– Скучный ты какой-то...
– Ну чего тебе?
– нарочито грубо, даже изменяя голос, чтобы прозвучало еще грубее, еще более взросло, спросил он.
– Мне?
– вдруг серьезно переспросила она, отворачивая лицо.
– Да ничего мне от тебя не надо, тоже выдумал. Скучно мне, понятно? Она помолчала. Мать с Лилькой очередного жениха потчуют, а мне скучно. Надоели они мне со своими женихами - сил нет! Противно все!
– непонятно кого имея в виду, сказала она, то ли женихов, то ли мать и сестру, то ли всех вместе. Надоели, ужас!
– и ткнув рукой в скамейку возле себя, позвала: - Садись посиди, чего зря стоять?
И снова неведомое заставило его подчиниться, хоть он и не хотел вовсе сидеть. Весь он был напряжен, натянут как струна, готовый в любую секунду сорваться и убежать. Выходило, он и впрямь боялся ее; сигарета в руке смялась, превратилась в бумажный комочек, из которого сеялись в ладонь табачные крошки.
Он не понимал, зачем тут сидит, зачем ему - рядом с этой странной, словно бы не в себе девчонкой, как будто чего-то ждущей от него. И он тоже вроде ждал - от себя или от нее, подчиняясь тому самому, неведомому, что уже подогнало его сюда, к этой скамейке, а теперь вот и усадило.
– Вот ты мне скажи, - хрипло произнесла она, выдыхая дым, - зачем пишутся стихи? А?
Вопрос был настолько неожиданен, что он невольно повернул к ней лицо, пытаясь разглядеть: не издеваются ли над ним? Не смеются ли? Очень похоже было.
– Молчишь?
– продолжала она.
– Сам не знаешь, да? И я не знаю, и никто, наверно, не знает, даже те, кто их сочиняет. Я почти уверена, что не знают. То есть, может, думают, что знают, а на самом деле... Не бродить, не мять в кустах багряных... Или - что в имени тебе моем? Под насыпью во рву некошеном... Суров ты был, ты в молодые годы, - она затихла, а он все соображал, все пытался уяснить, не морочат ли ему голову, ловя в плывущем, с хрипотцой, голосе насмешливые нотки, и ловил.
Он больше не сомневался, когда она произнесла последнее, как обухом...:
– Двор мой, двор, вот и ты пожелтел, не шумят больше липы и клены, это она произнесла почти шепотом, он еще подумал, что ослышался, - двор мой, двор, вот и ты опустел и заснул под дождя перезвоны...
Он смотрел на нее сквозь будто бы даже поредевшую темноту и видел на ее лице улыбку. Она улыбалась куда-то мимо него, вытягивая одно за другим такие непривычные, сквозящие, пробитые ознобом, беззащитные в своей отъятости от него слова: