Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Замок Арголь
Шрифт:

Их совместная жизнь естественно организовалась как четкая и в своих самых неожиданных сцеплениях почти нереальная последовательность театральных сцен, [78] где число действующих лиц, предельно ограниченное, призвано было подчеркнуть чисто внутренний характер драмы. Чаще всего случалось так, что в начале дня каждый из действующих лиц был предоставлен самому себе в своей полнейшей спонтанности: так в экспозициитеатральной пьесы актер предстает перед публикой свежим, еще свободным от все более и более рокового развития событий, которые затем, вплоть до самой развязки, будут налагать суровые ограничения на все его малейшие движения. Эти утра часто посвящались одиночным прогулкам к морю и в лес; и волшебная феерия солнца, и свежесть, что предшествовала новому созиданию выходящего из хаоса мира, в своем опасном коварстве заставляли всех поверить, что жизнь снова открывается перед ними, свободная от всяческих преград; они дышали полной грудью в атмосфере возродившейся юности мира, их дух, казалось, становился девственно свободным от всяческих забот, и в своей возбуждающей свободе, словно играючи, ускользал от воздействия той изощренной атмосферы, которую, как запах озона, оставляемый мощным электрическим разрядом, оставила нависшей над замком гроза первого вечера. Но опытный ум не увидел бы в этом ничего иного, кроме изощренности рока, щедро расточавшего им свои коварные утешения, походившие на смешанное с пряностями ароматное вино, которым укрепляют тело подвергнутых пытке, дабы удвоить в них остроту новых мучений и довести их до высшего предела душераздирающего наслаждения. После обеда оцепенение, под воздействием солнечных лучей охватившее двор и залы замка, возвестило их напряженным от ожидания нервам о начале смертельной игры. Неведомая сила толкнула тогда Гейде и Альбера друг к другу, и в течение длительных часов они исчезали, прятались в опасном уединении в ближнем лесу. Эти бесцельные прогулки по лесу скоро приобрели для обоих непоправимое очарование. И Гейде чудилось, что мир умирает и просыпается каждую секунду вместе с удвоенным шумом их шагов, и что вся ее жизнь, легкая и колеблющаяся, подвешена на руке Альбера.

78

В «Беседах» («Entretiens») Ж. Грак объясняет отсутствие психологизма в своих произведениях стремлением подчеркнуть идею высшей силы, довлеющей героям, фатальность бытия, стремление создать образы-символы, судьба которых заранее предрешена.

Но

вскоре за этими мгновениями непринужденности последовало беспокойство. Вся кровь взволновалась и пробудилась в ней, наполнила ее артерии волнующим зноем, словно пурпурное дерево, распустившее свои ветви под небесной сенью леса. Она превращалась в неподвижный кровяной столп, [79] она просыпалась во власти странной тревоги; ей казалось, что вены ее были неспособны удержать в себе хотя бы еще на мгновение ужасающий поток этой крови, бившейся в ней с яростью при едином прикосновении руки Альбера, — и что этот поток мог в любой момент хлынуть и забрызгать деревья своей горячей струей, и тогда ее охватит холод смерти, чей кинжал, казалось, она уже чувствовала между лопатками. И тогда, дрожа, она оставила руку Альбера и легла на мшистую подстилку у его ног, спрятав голову под его согнутой рукой, чтобы он не смог прочитать во глубине ее глаз ее удручающее поражение. И в то время как он, встав и опершись о низкую ветвь, метнул в ее сторону блеск своих жестоких и ясных глаз, с ангельским отречением и доверчивостью — словно покорная рабыня — она возносила к нему, как молитву, сокровища тела, целиком ему преданного. [80] Она развязала сандалии, и ее обнаженные ноги засверкали на свежем ковре мха. Ее груди незримо трепетали под легким шелком. Она распустила волосы, которые, словно лужицы воды, растеклись по газону. Она раскинула руки с напряженными мускулами, дрожавшими у нее под кожей и излучавшими жар чарующей жизни. Наконец, она повернула к нему голову и, полуоткрыв глаза, дала просочиться из них жгучему свету, похожему на пелену крови, в которой она утопала. Она лежала пред ним, полностью отданная тому, от кого ежесекундно зависело чудо продления ее жизни, и порой ей казалось, что масса расплавленного металла со всем его поглощающим жаром рождалась от ее волнующихся и ненасытных грудей, заполнив все изгибы ее плоти потоками жидкого огня; порой же ей казалось, что вся она с бредовой легкостью поднимается к синему и далекому небу, которое вместе с потоком свежего света, что образовался между вершинами деревьев над ее головой, всасывает ее в себя. И такой силы был в ней взрыв жизни, что ей представлялось, будто тело ее, словно зрелый персик, вот-вот раскроется под воздействием печного огня, что кожа ее оторвется от нее всей своей массивной толщиной и повернется к солнцу, чтобы своими красными артериями истощить в себе пламень любви, и ее самая сокровенная плоть оторвется болтающимися лохмотьями от своих оснований и брызнет тысячей складок, словно порвавшееся от крови и пламени знамя, на виду у солнца в невиданной, последней и устрашающей наготе.

79

Здесь Гейде предстает как воплощение священного Грааля — чаши с кровью Христа.

80

Характер Гейде двойственен, а потому в данном пассаже она соотносится уже с героиней вагнеровской оперы «Парсифаль» Кундри, соблазняющей рыцарей на их пути к святому Граалю. Гейде, таким образом, одновременно является целью поиска, инициатором и препятствием.

Но несмотря на то, что благодать подобного самоотречения тяжестью давила ему сердце, Альбер оставался к нему нечувствительным. Может быть, он презирал победу, для одержания которой не приложил никаких усилий, или сердился на то, что воля капризного случая с совершенно необоснованнойиронией бросила в его объятия самое восхитительное из созданий, при том что собственная его воля как будто и вовсе не была принята во внимание. Но в особенности предосудительным казалось ему то, что из всех возможных решений Гейде выбрала столь недвусмысленно простое — которым и стало (как бы его ни оценивать) обладание этим отдавшимся и восхитительным телом. Он видел Гейде, распростертую у его ног, — и на мгновение заставил себя вспомнить другую, навязчиво преследовавшую его картину: он вновь увидел башни замка, которые наступившие сумерки окутали меланхолией в тот самый момент, когда из-за поворота тропинки показались два белых силуэта Гейде и Герминьена; они шли с опущенными головами, сомкнув уста, словно храня в себе тайну неведомого послания, в недоступном для понимания молчании, овеявшим их чудесное появление, — и смехотворная невозможность совместить оба этих образа становилась ему все более очевидной. И он увидел также Гейде — такой, какой она явилась к вечернему столу, трагичная и неправдоподобная, словно театральная принцесса — забарикадированная своей неподвижной красотой; он вновь услышал те утонченные речи, которыми он обменивался с Герминьеном, когда возбуждающее присутствие последнего позволило ему увидеть еев первый раз, — и сама мысль о том, что она думала или могла думать отдать ему в дар самое себя, показалась ему тогда особенно грубой и достойной осуждения уловкой, природа которой была ему, впрочем, не совсем ясна. И тогда он одарил Гейде именами нежной и отныне нерасторжимой дружбы и повел ее назад к замку, где ждал их Герминьен.

Эти долгие вечера, которые они проводили вместе в самой непосредственной близости, постепенно превратились для Альбера в единственное время дня, когда он мог наслаждаться полнотойжизни. Как только Гейде и Герминьен оказывались рядом друг с другом, для него осязаемым образом воскресала та тревожная неизвестная величина, которую, как ему казалось, он угадал между ними и которая осветила таким блеском их присутствие перед самыми воротами замка в первый вечер. Каждому их слову, каждому взгляду, устремленному друг на друга, его ухо и глаз приписывали магнетическое значение; он пытался проникнуть в непередаваемую тайну,о которой они шептались между собой в эту самую минуту. Ему казалось, что Гейде, столь близкая ему, полностью вверяющая ему себя в послеполуденные часы, ускользает от него, словно во власти гипнотического зова, следуя призыву высших и неясных обязательств. Манера обращения с ней Герминьена была неизменно вежливой и сдержанной, не исключавшей даже некоего градуса холода, но тем не менее от внимания Альбера не могло ускользнуть, что жестокая ирониясверкала в его взгляде, когда тот лениво скользил от Гейде к нему, от него к Гейде, и одно подозрение об этой иронии словно возводило между ним и Герминьеном стену вражды. Гейде, вероятно, возбужденная сознанием того особого величия, которое придавал ей ее пол в обществе двух мужчин, живо блистала в разговоре, и род высшего кокетства,которое проявлялось в ней тогда, казалось, сам рождался из ситуации, обернувшейся в ее пользу, не требуя от нее никакого личного участия. Каждое ее движение, музыкальное звучание речи несли в себе призвук триумфа, и в отдельные моменты взоры обоих ее собеседников в едином порыве обращались к ней, словно невольно желая оказать ей честь. Но когда эти взоры пересекались, то враждебность, весьма отличная от беспокойства, передававшегося им всем в первый вечер, угадывалась в них.

Случилось так, что на тех вечерах, что они проводили вместе, теперь уже Герминьен взял на себя роль дирижера, и характер этой роли был в особенности невыносим для Альбера. Роль эта заключалась в том, чтобы своими речами — или, более конкретно, своими деликатными недомолвками,нарочитой боязнью смутитьслишком прямыми намеками, — сделать очевидной ту тонкую и выходящую за рамки обыденного связь, что существовала между Гейде и Альбером. И тогда казалось, что его вежливый и улыбающийся взгляд, скользя от одного к другому и заигрывая с каждым из них, самым оскорбительным образом находил им обоим прощение, словно встав на позицию высшего понимания. У Альбера возникало иногда ощущение, что Герминьену удается на какое-то мгновение удержать эту связь в своих руках, восстановить ее, управлять ею, сплетать по воле своей фантазии, усложнять и не спеша развязывать ее, — настолько тонкая игра его намеков и имевшего столь разные оттенки раскаяниябыла совершенной. Казалось, он окрашивает ее в тона воровской поэзии, приписывает ей тысячу недозволенных сложностей, придавая очевидный характер заговора. И скрытый гнев поднимался тогда в Альбере, слишком хорошо знавшем цену чрезмерной и невыносимой для него простоты страсти, что пробудилась к нему в Гейде, при виде этого настоящего спектакля, который каждый вечер проигрывал Герминьен, при виде того, что не могло не показаться ему достойным осуждения отчуждением собственности. И Альбер чувствовал, как с невыносимым безучастием и легкостью Герминьен, которого судь6а, видимо, оставила целиком и полностью вне игры, охотно соединял в своих руках нити, вне его так легко распутываемые — посредством одного только дара понимания, выдумки и интриги. Крайняя бедность чувств, которые Альбер испытывал к Гейде, беспощадно отдавала его таким образом на откуп воображению Герминьена — он заметил, что не мог теперь более обходиться без того, чтобы не видеть, как каждый вечер с яростным изумлением разыгрываетсяперед ним шедевр, который Герминьен, словно волшебник-постановщик, извлекает наудачу из беседы — используя при том бесконечные возможности искусства, — из тех грубых материалов, что Гейде и Альбер за весь день словно собирали только для него одного. Он не мог теперь отказаться от этого блистательного, злорадного и высшего перевода своих отношений с Гейде на язык Герминьена, который тот, с небрежной виртуозностью, в нежном и страшном сговоре, молчаливо относившимся к годам их слепого сообщничества, готовил для него каждый вечер, когда встреча этих трех странных персонажей становилась сигналом начала большой игры. Он не мог устоять перед напоминанием о союзе, испытанном столь долгими годами, и ему казалось, что тонкие детали механизма, словно отполированные в результате длительного употребления, вся его подвижная машинерия с роковой медлительностью трогалась тогда с места и с настойчивостью колдовской силы влекла его, вослед Герминьену, к развязке, для него во всех смыслах непредсказуемой. Так происходил изо дня в день этот захват территории, за которым Герминьен наблюдал бесконечно холодным и жестоко чарующим взглядом элегантного пресмыкающегося.

Герминьен думал о Гейде. Эти дни, которые для Альбера были наполнены обширными трудами и тяжелыми размышлениями, Герминьен почти целиком проводил лежа на кровати, откуда его взор погружался в меланхолические леса Сторвана. Стоило ему увидеть, как белое платье Гейде скрывается за ближними деревьями, ему тут же начинало казаться, что жизнь утекает из него и что солнце пылает на совершенно бесчувственном горизонте. И тогда, как в свое последнее прибежище, он погружал лицо в свежую ночь подушек, белый и тонкий холст которых он в приступе ярости раздирал зубами, и его безжалостно проницательный ум представлял ему с обостренной силой Гейде и Альбера, блуждающих вдвоем в недрах наполненного благоуханиями леса, ставшего для него недоступным в результате действия самых что ни на есть варварских колдовских чар, мысленным взором следовал он за той, которую он сюда привел, чтобы осознать все ее значение именно в тот момент, когда ее у него украли. Маятник часов с мучительной фамильярностью первого вечера напомнил ему о пытке, которую для него ежесекундно, до наступления ужина, являло пустое и абсолютно фантастическое Время, ужас которого теперь впервые полностью заключался для Герминьена в отчетливом ощущении его текучей длительности, — то было Время, откуда словно ушло течение какой-либо жизни, ибо Гейде была вне его досягаемости. Но как только с наступлением вечера в большой зале восстанавливалось для него единство мира, который, казалось, она одна полностью воплощала собой, дрожащее возбуждение охватывало его разум. С горячностью полубреда, с особой ошеломительной говорливостью он разбрасывал свои речи, словно звенья сети, которой ему хотелось бы в безнадежном объятии окутать ту, что отныне казалась разлученной с ним под действием ужасного проклятия. Чтобы удержать ее, сохранить, очаровать, он готов был заполнить залу и весь замок своими опасными арабесками, волнующими заклинаниями, и с чудно подвижным даром предвидения заранее обсадить собственными мыслями все те дорожки, что могли бы открыться душе Гейде, растянуть до крайних границ мира свой дух, словно магический и живой ковер, украшенный гигантскими цветами, за пределами которого нога ее никогда не смогла

бы заблудиться. И с возвышенным ожесточением, в безумном вызове своего сердца каждый вечер он заново сплетал воедино эту сеть Пенелопы с нитью Арахны, [81] которую Гейде, играючи и сама того не замечая, прорывала ежесекундно, но тысячи складок ее — и Альбер чувствовал это — падали на него, словно отбрасывая тень в его мозгу.

81

Речь идет о жене Одиссея, образ которой является символом супружеской верности в греческой мифологии. В течение двадцати лет Пенелопа ждала возвращения своего мужа из Трои, отвергая домогательства многочисленных женихов и откладывая свой ответ на тот день, когда она закончит ткать, при этом распуская каждую ночь связанное за день. Арахна — (греч. Arachne — паук) — в греческой мифологии лидийская девушка, искусная рукодельница, дерзнувшая вызвать Афину на состязание в ткачестве и превращенная за это богиней в паука.

Купание

Однажды утром, когда легкий туман, застоявшийся поддеревьями, предвестил жар палящего дня, они отправились купаться в пролив, чью мерцающую и вечно пустую водную протяженность можно было увидеть с башен замка. Мощная машина везла их по тряской дороге. Прозрачная и нежная дымка висела над этим пейзажем, который впервые показался Альберу столь напряженно-драматическим. В воздухе витала соленая и хлесткая свежесть, поднявшаяся из морских бездн и наполненная запахом более пьянящим, чем запах земли после дождя: казалось, что каждая частица кожи вбирала в себя из него глубокую радость, и стоило закрыть глаза, как в ощущениях тело принимало разом форму окутанного со всех сторон горячим мраком бурдюка, живые и чудные простенки которого впитывали свежесть не случайную, но исходящую из самых недр земли, испускаемую всеми порами планеты, подобно солнцу, что излучает свой невыносимый жар. Шумный ветер с моря хлестал лицо длинными ровными волнами, выхватывая из мокрого песка сверкающие песчинки, и большие морские птицы с длинными крыльями своим прерывистым полетом и внезапными остановками, казалось, обозначали его прилив и отлив — похожий на морской — на воздушных и невидимых пространствах, где с распростертыми и неподвижными крыльями их то и дело выбрасывало на берег, будто белых медуз. Мокрый песчаник казался изъеденным длинными полосами белой дымки, плоское море, отражая почти горизонтальные лучи солнца, освещало их снизу лучистой пылью, и ровные перевязи тумана становились едва различимыми для взора, неожиданно пораженного лужицами воды и ровной поверхностью влажного песка — как если бы очарованный глаз в утро творения [82] мог увидеть разворачивающуюся перед ним наивную мистерию разделения элементов. [83]

82

Сцена купания представляет собой особый священный ритуал омовения, перерождения, очищения от грехов — начало новой духовной жизни. Именно Гейде инициирует героев: она первая входит в воду, первая погружается в нее с головой, первая плывет к необъятному простору священного Знания (морской горизонт), которым хочет обладать Альбер.

83

Намек на библейский миф о сотворении Земли.

Они разделись посреди надгробий. [84] Солнце брызнуло из тумана и озарило своими лучами эту сцену в тот самый момент, когда Гейде, в своей сияющей наготе, направилась к морю шагом более нервным и более мягким, чем шаг степной кобылицы. В мерцающем пейзаже, который создавали эти длинные влажные отражения, во всемогущей горизонтальностиэтих туманных берегов, плоских и гладких волн, скользящих лучей солнца она одна поражала взор неожиданным чудом своей вертикальности. [85] На изможденном солнцем песчаном берегу, откуда изгнана была всякая тень, она одна заставила бегать дивные отсветы. Казалось, что она шла по водам. [86] И в глазах Герминьена и Альбера, медленно скользивших по ее сильной, гладкой и загорелой спине, по тяжелой массе ее волос, в то время как грудь их вздымалась в унисон с чудно медлительным движением ее ног, она четко вырисовалась на диске восходящего солнца, бросившего к ее ногам ковер жидкого струящегося огня. Она подняла руки и без всякого усилия приняла на них всю тяжесть неба, словно живая кариатида. Казалось, что поток этой захватывающей и неведомой прелести, продлись он секундой долее, смог бы разорвать сосуды сердца, что колотилось в удушающем ритме. И она откинула голову назад, и плечи ее поднялись в хрупком и нежном движении, и холод пены, коснувшейся ее груди и живота, порывисто породил в ней такое невыносимое сладострастие, что губы ее сжались в судорожном движении — и внезапно, к удивлению зрителей, из этого чарующего силуэта исторглись беспорядочные и уязвимые движения женщины.

84

Андре Пьейре де Мандьарг считал, что это лучшая фраза, которую ему когда-либо довелось читать («…я не знаю фразы прекрасней, чем эта»),

85

Выделенные курсивом существительные при их пересечении образуют крест — сакральный символ. Возможна также и другая интерпретация: три персонажа (вертикальность), стремясь достичь горизонта (горизонтальность), терпят неудачу: точка, которую стремился найти глава сюрреалистов Андре Бретон и в которой все перестает восприниматься как противоположности, не может быть найдена граковскими героями.

86

Аллюзия на одно из чудес Иисуса Христа — хождение по водам. Вместе с тем здесь прослеживается и скрытая цитата из стихотворения Верлена «Сияние» («Beams», 1 873). Ср.:

Был ветер так нежен, и даль так ясна, — Ей плыть захотелось в открытое море. За нею плывем мы, с шалуньей не споря, Соленая нас охватила волна.

На тверди безоблачной небо сияло И золотом рдело в ее волосах, — И тихо качалась она на волнах, И море тихонько валы развивало.

(Верлен П. Собрание стихов. М.: Скорпион, 191 1. С. 57; перевод В. Брюсова.)

Герминьен, оставшись на берегу, в сердце своем сохранил грозовое видение. Он снова переживал ту минуту, когда солнце вышло из тумана и его слишком знойные стрелы мгновенно запечатлели Гейде в глубине его сердца — во всем ее трагическом порыве, когда, откинув голову и целиком отдав себя во власть слишком уж обостренного чувства — словно то было невольное признание, — позволила она вырваться из своего тела движению одержимости. Они помутились тогда, эти большие и влажные глаза; они разжались, эти руки, каждый палец которых, медленно теряя свою напряженность, полностью выражал собой добровольный отказ от какой бы то ни было защиты; эти зубы, все как один, вызывающе сверкнули на солнце; эти губы открылись, как рана, которую более уже невозможно было сокрыть, [87] — все ее тело дрожало в своей плотной густоте, и пальцы ног оттопырились, словно все нервы ее тела напряглись тогда, чтобы разорваться, подобно снасти разрушенного неведомым ветром корабля.

87

Намек на незакрывающуюся рану короля Амфортаса, охраняющего священный Грааль. Король Амфортас (рыболов), согласно средневековым версиям, не смог устоять перед искушением женской плоти и был потому обречен на постоянные страдания, причиняемые ему кровоточащей раной. В тексте Грака пантеистический образ Гейде на протяжении сцены купания меняется: Гейде-Бог постепенно становится Гейде-женщиной.

Втроем они плыли в открытое море. Лежа на глади воды, они видели, как с горизонта накатывается на них мерный груз волн, и в опьяняющем головокружении им представлялось, что груз этот весь целиком падает им на плечи и вот-вот готов их раздавить, прежде чем он превратится под ними в молчаливый и сладостный поток, лениво и с ощущением удивительной легкости поднимающий их на своей текучей спине. Иногда гребень волны отбрасывал внезапную тень на лицо Гейде, но вслед за тем миру вновь открывалось соленое мерцание ее омытых водою щек. Им казалось, что мускулы их понемногу стали причастны расслабляющей власти несшей их стихии: казалось, что плоть их теряла свою плотность и, посредством темного и неясного осмоса превратилась в текучие сети, которые тесно охватывали их. Они чувствовали, как рождались в них чистота и свобода, которым не было равных, — все трое улыбались улыбкой, неведомой людям, смело встречая неисчислимый горизонт. Они направлялись в открытое море,и им казалось, что столько волн уже прокатилось под ними, сколько они преодолели этих внезапных и утомительных гребней, за которыми вновь открывался палящий зной равнин, отданных на откуп одному лишь солнцу; что земля позади них должна была и вовсе исчезнуть из вида, оставив их, посреди волн, на произвол того ни с чем не сравнимого движения, на которое они вдохновляли друг друга волнующими вскриками. И Альбер понял тогда, что вода действительно теклапод ними с невероятной скоростью и должна была вскоре выйти из этих грустных берегов, а между тем он продолжал со своими спутниками плавание, очарованный характер которого становился все более и более очевидным. Они по-прежнему двигались вперед, и скорость их, как казалось им самим, увеличивалась беспрестанно. Выражение оскорбительного вызова появилось в их глазах, которое лишь усиливалось от продолжения этого не имевшего цели пробега. Еще несколько минут, и, вместе с осознанием всей длины уже пройденного ими пути, в душу их вкралась леденящая мысль. В один и тот же момент всем троим показалось, что теперь они не осмелятся болеени обернуться, ни посмотреть в сторону земли, — род заклинания связал в одном взгляде их души и тела.

У каждого из них можно было увидеть в глазах этот смертельный вызов, — чувство, что остальные двое увлекают его всем усилием своих тел, всей своей волей — в открытое море — вперед — в неведомые пространства — в бездну, из которой нет уже более возврата, — и что ни одного из них не обмануло коварство этого внезапного согласия их воль и судеб. Отступать было уже невозможно.Они плыли теперь все трое с ритмическим грудным посвистыванием, и свежий воздух с вдохновенным холодом смерти проникал в их усталые легкие. Они долго смотрели друг на друга. Они не могли отвести друг от друга глаз, в то время как ум их трезво оценивал то невозвратное пространство, что они уже преодолели. И, в сладострастном порыве, каждый узнавал на лице другого неоспоримые знаки, отблеск убеждения, которое с каждым мгновением становилось все более полным — что теперь, и это точно, у них уже не будет силывернуться назад. И в священном энтузиазме они продолжали погружаться в морские валы, и каждый новый метр, завоеванный в восторге абсолютного открытия, ценой их общей смерти, которая с каждым мгновением становилась все очевиднее, удваивал их непостижимое блаженство. И, по ту сторону ненависти и любви, им казалось, что все трое, скользя теперь уже с бешеной энергией над безднами, превращаются в единое и более обширное тело, [88] явленное им при свете сверхчеловеческой надежды, с убедительным умиротворением слезы, проникшей в их залитые кровью и солью глаза. Сердца их яростно бились в груди, и сам предел их сил был теперь уже совсем близок — они знали, что ни один из них не разомкнет уста, чтобы предложить вернуться назад, — глаза их горели диким светом. Теперь, по ту сторону жизни и смерти, они впервые посмотрели друг на друга, и сомкнуты были их губы — и в изматывающем наслаждении каждый из них узрел в прозрачных глазах другого сумерки сердец — словно в электрической ласке соприкоснулись их души. И им показалось, что смерть должна была настичь их не тогда, когда волнующиеся бездны под ними потребуют свою добычу, но когда их наведенные друг на друга зрачки — более жестокие, чем Архимедовы зеркала, [89] — истребят их в слиянии всепожирающего причастия.

88

Образ бездны показывает, что поиск себя — священного Грааля — в демонической версии Ж. Грака заканчивается ничем, поскольку обладание абсолютным знанием ведет только к смерти. Цель купания достигнута — произошло единение духа и тела всеми тремя персонажами, однако священный Грааль не найден.

89

Грак, историк и географ по образованию, намекает на одну из известных легенд об Архимеде (ок. 287-21 2 до н. э.), сумевшем при помощи зажигательных зеркал сжечь неприятельский римский флот.

Поделиться с друзьями: