Занавес приподнят
Шрифт:
Его прервал какой-то паренек, облаченный во все черное: блестящий кафтан и большую круглополую, изрядно вылинявшую шляпу, из-под которой, точно растянутая пружина, свисали масленые пейсы.
— Благоверный еврей должен все воспринимать терпеливо… На все ведь божья воля!
Прищурив глаза, толстяк искоса презрительно глянул на бледно-восковое лицо парня.
— И это вы мне даете такой вот умный совет? Я вам просто благодарен… Что и говорить! Но должен заметить, что вы чуточку опоздали, молодой человек… Да! Я, можно сказать, всю жизнь только и делал, что «воспринимал все терпеливо». Божья воля! Ломал себе голову над тем, как бы выкрутиться с налогами, с уплатой по векселям, уберечься от погромов, от черт знает чего еще… И начал с того, что днем и ночью, в тысячу раз хуже каторжника, работал в холодной и сырой, как погреб, мастерской: делал какие-то кольца, крестики, браслеты и перстни, чинил часы и всякие штучки-шмучки, словом, пыхтел, как сифон, лишь бы капля за каплей, правдой и неправдой, скопить хоть маломальский капитал. А в конечном итоге, когда, слава богу, уже встал на ноги, когда уже представилась возможность открыть
— Знаем…
— А что, думаете, мы не испытали такое? — отвечали люди, окружившие толстяка.
— Так вот! В одно мгновение все, годами собранное, накопленное по ниточке, по крупинке построенное, вдруг лопается как мыльный пузырь! На все ведь «божья воля», и тебе говорят, как сейчас этот вот набожный молодой человек, что «благоверный еврей должен все воспринимать терпеливо». И ты воспринимаешь! Терпишь… А что остается делать? Какой у тебя еще выход, я вас спрашиваю? И вскоре уже радуешься, что успел хотя бы унести свои больные ревматизмом ноги… Ты в самом деле счастливый человек, если удалось прихватить с собой заработанные горбом золотые часы! Я уже не говорю, какой они пробы, какой фирмы и какие у них на крышках алмазы… А какая при них была цепь! Не цепочка, как может кто-нибудь нечаянно подумать, а именно цепь! Золотая и тяжелая, с такими бриллиантами, которым просто нет цены! Вы слышите, что я говорю? Стал бы я вкладывать свое состояние в какое-нибудь там дерьмо!.. И вот ты спокойно едешь себе на пароходе. «Трансатлантик»! Лучше бы его не знать…
— Тот самый? — спросил кто-то. — Неужели?
— Тот самый. И пожалуйста, без «неужели»… — тяжело вздохнул толстяк и, понизив тон, добавил: — Да. Но об этом теперь: ша!
Среди людей, слушавших ювелира, прокатилась волна возбужденного шепота. Раздались голоса:
— Тише!
— Не мешайте!
— Дайте человеку говорить!
— Так это же очень интересно-о! Оттуда — и живой?!
— Живой? Интересно?! — в тон переспросил ювелир. — Так «интересно», что не приведи господь кому-либо и когда-либо испытать подобное… И уж если что интересно, так это как раз то, что едешь себе тихо, спокойно, солидно и, главное, законно, не как контрабандист или фанфаронщик какой-нибудь с завихрениями в голове, а со всякими шифс-картами, талонами, купонами, с паспортом, с визой и всем, что должно быть в кармане порядочного человека. И тут вдруг появляются уже не «прелестные» молодцы Адольфа Гитлера, чтоб их хватила кондрашка, и даже не твои конкуренты — они тоже неплохо умели выпускать кишки, — а самые близкие, самые родные по крови люди и среди бела дня, среди синего моря и ясного неба сдирают с тебя те самые золотые часы с алмазами и ту самую золотую цепь с бриллиантами!.. Так как, нравится вам это?
Со всех сторон послышались восклицания:
— Что значит «сдирают»?
— Просто так? Ни с того ни с сего?
— Свои? Неужели?
— Неужели сюда, неужели туда, — раздраженно ответил толстяк, — а содрали, не сказав даже «будьте здоровы»! Содрали, как с овцы шкуру, вместе с мясом… Вот, полюбуйтесь! — И он обошел круг слушателей, потрясая оторванным куском лацкана, свисавшим с отворота пиджака.
— Вэй-эй! — воскликнул кто-то. — Похоже, что это таки так!
— И конечно, опять терпишь! — продолжал ювелир. — А какой, скажите на милость, выход? Ты ведь благоверный человек и обязан покорно воспринимать «божью волю»… Но если ты все же надеешься, что на этом мытарства окончены, то ты такой же идиот, каким был в Варшаве, когда имел богатейший, битком набитый товаром магазин и во всем себе отказывал… Выясняется, что тебе еще суждено, как благоверному и терпеливому еврею, чудом быть спасенным от того, чтобы не уйти на дно моря! Это тоже, должен вам сказать, удовольствие не из великих… Однако вы же можете спросить, где и как все это случилось? Так я не открою вам большого секрета, если скажу, что было это не в открытом море, не в бурю или шторм, а почти у самого берега, в тихую и ясную погоду!.. Вы понимаете, что это значит?
Ювелир перевел дыхание, оглядел застывших в изумлении людей и с еще большим жаром продолжал:
— И все это — когда ты уже проплыл целое море, где качало и тошнило, воняло и коптило, где рекой лились слезы и даже кровь, а кругом стоял стон и ужас! Казалось бы, хватит! Так нет. Надо, чтобы еще и стреляло… А как стреляло, люди благоверные! В тысячу раз хуже, чем на самой настоящей войне… Я видел, что творилось в Польше. Но там хоть ты был на суше, мог как-то выкрутиться, если у тебя работали мозги, мог что-нибудь кричать… На худой конец, мог куда-то бежать — на то у тебя имеются ноги. А тут что? Бездонное море и бескрайнее небо. Можешь сколько угодно кричать, даже вопить «ацилу»! [32] Можешь сколько сил есть бежать, но все равно останешься на месте, и никому нет дела до тебя…
32
Спасите!
Люди сочувствовали толстяку, переглядывались, иногда шептались, но тишина быстро восстанавливалась, как только он снова начинал говорить.
— Однако и это, оказывается, еще не самое страшное. Тебя поджидает взрыв… И пароход тонет. С людьми, конечно! В живых, между прочим, там никто не остался… Прелестно, нет? И как получилось, как случилось, что ты в конечном счете опять уцелел, сейчас не будем выяснять… Это долгая история, да и ни к чему… Однако скажу:
заварилась каша. Чтоб она уже застряла в глотке у тех, кто ее задумал заварить!.. Да-да! Спасители нации!.. Такие спасители, что не знаешь, кого больше проклинать: их или гитлеровцев… Дожили!— Вэ-эй-ей-ей! — с ужасом воскликнул кто-то в кругу. — С ума же можно сойти!
— А вы думаете нет?! И сходили-таки с ума!.. Но ни к чему сейчас об этом… Как бы то ни было, а ты уже снова рад, что успел унести ноги, дай бог им здоровья! Не первый раз выручают… И вот тут-то, слышите, люди? — воскликнул он неожиданно и притопнул ногой. — Именно тут, где повсюду, можно сказать, текут молочные реки в кисельных берегах, где земля от края до края медом пропитана, где небо днем и ночью ниспосылает людям манну, тебя хватают, да так, будто ты кого-то обворовал, и впихивают в автомобиль, в котором впору возить скот, чтоб он уже горел в огне вместе с шофером, как он хорошо возит людей!.. А куда? Зачем? Для чего? Никто ничего не знает! Опять как на пароходе: едешь ни живой ни мертвый… Наконец-то среди ночи куда-то, слава богу, приехали. Темно так, будто в глаза чернила налили. И вдруг в лицо тебе ударяет такой луч света, что можно ослепнуть! От неожиданности ты уже думаешь, что либо земля треснула и черт выскочил из бездны, либо небо раскололось и сам великий Моисей снизошел к людям! Ты уже не шевелишься, не дышишь и никого не видишь. Перед тобой луч света… и больше ничего! Но зато ты слышишь голос… А какой это голос! Пс-с-с-с, люди-и! Заслушаешься… Сладкий, мягкий, нараспев, как кантор в синагоге на празднике кущей, он сообщает, что ты, хавэр, уже находишься в раю… О, поздравляю, говоришь ты себе, наконец-то всевышний образумился и сделал тебя счастливым!.. А голос все еще продолжает вещать, убеждая, что о всех твоих бедах и муках, переживаниях и страданиях ты уже можешь больше не вспоминать, так как всевышнему и еще кое-кому из «спасителей нации» обо всем известно… Правда, тебе от этого пока ничуть не легче, но сказать нельзя, и ты молчишь как рыба… На тебя направлен луч света, а голос сообщает, что отныне ты обязан безропотно выполнять «обеты твоих благочестивых предков»… Что ж думаешь ты, безропотно так безропотно… Повиноваться тебе не привыкать. Но и этого, оказывается, мало. Самое замечательное из того, что изрек голос человека-невидимки; это утверждение, будто золото — вовсе не содранные с тебя часы со знаменитой цепью, а всего-навсего молчание!.. Вот так, благоверные евреи, молчание — золото, а часы и цепь — пустяк… Так как? Нравятся вам такие вот штучки?!
— Вот именно, молчание — золото, а вы тут распускаете язык! — послышался из толпы шепелявый голос. — Здесь вам не Польша!
Только что сиявшее холеное лицо толстяка стало вдруг жалким, как у провинившегося шалуна мальчишки. Он вытянул короткую шею, оглянулся, надеясь увидеть того, кто произнес эти слова укоризненно-угрожающим тоном. В толпе зашевелились, о чем-то оживленно зашептались.
— При чем тут Польша? — подавленным голосом промолвил ювелир, так и не узнав того, кто бесцеремонно оборвал его. — Гитлер ее слопал. И потом, приятно слышать такие слова!.. В Польше фашисты тыкали тебе в нос твою нацию и кричали, что там не Палестина, а в Палестине свои, евреи таки, вежливо и ласково напоминают, что здесь не Польша! Очень любезно, что и говорить… — Толстяк растерянно скользил взглядом по лицам застывших в тревожном молчании людей. Едва слышно он спросил: — Ну а потом, кто распускает язык? И главное, где распускает язык? Или это не эрец-Исраэль? Я что-то не понимаю. Где я? Что, собственно, сказал такого? Выдумал, что ли? Клевещу? И в конце концов, скажите на милость, что мне за это сделают? Что?!
— Возможно, ничего, а может… — угрожающе произнес бледнолицый парень в черном кафтане. — Поживем — увидим…
Ювелир окинул его с головы до ног пренебрежительным взглядом.
— Знаете что, молодой человек? — взволнованно сказал он. — Не пугайте. Я не знаю, кто вы и откуда, что в жизни видели и что пережили… Но отвечу вам: уже сделано более чем достаточно! Да… Где, скажите мне, пароход? Где несколько сот людей, которые были на нем? И, представьте себе, только наши, евреи! Несчастные убежали от Гитлера, а погибли от чьих рук? Или вы полагаете, что кругом олухи?
Глаза толстяка беспокойно бегали по лицам окруживших его людей. Он ждал поддержки или хотя бы сочувствия. Однако все молчали, словно окаменели. Толстяк съежился, испарина выступила на его лбу. Он понял, что сболтнул лишнее, и постарался загладить допущенную оплошность.
— Но кто об этом говорит хоть слово? Тогда, ночью, тот, что был с фонариком, сказал: «Божья воля! Надо помалкивать…» Мы и помалкиваем. Достаточно уже, кажется, помалкиваем… Гори они все в огне днем и ночью… Иметь дело со своими — я знаю это еще по Варшаве — самое паскудное дело, какое только может быть!.. В гости к тебе приходит, на улице вежливо раскланивается, желает тебе всяческого добра, в синагоге молится с тобой рядом, как самый благоверный, как самый честный и порядочный, но стоит ему пронюхать, что ты можешь чуточку больше его заработать, как он уже готов утопить тебя в чайной ложке… Не ново это. Но кому они нужны, эти наши хавэрим? Кто с ними вообще связывается? Мы тут просто говорили о том, что вот эти «кибитки» хуже сортиров. Вот и все! А почему, думаете, возник у нас этот разговор? Даю честное слово, что все ночи напролет ни я, ни мой сосед, который не даст соврать, глаз не могли сомкнуть! Быть мне так здоровым!..
— Кусают? — хихикнул кто-то.
Толстяк оживился:
— Мало сказать, кусают! Рвут куски мяса, быть мне так счастливым!
Дружный смех окруживших ювелира людей был вызван не столько словами толстяка, сколько желанием замять назревавший конфликт.
Смеялся и Хаим. Ему очень хотелось убедить Ойю, что никто о них не говорит плохо.
— А этот молодой человек, — вдруг кивнул ювелир на Хаима, — может, конечно, нежно называть свое жилье «кибиточкой»… Почему бы и нет! Кусают насекомые или не кусают, ему наплевать. Он с молодой женой… Медовый месяц! Мне бы их заботы!..