Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Виктор Цой стал и тем и другим сразу. Он с ходу ответил на все вопросы предельно кратко: между землей и небом война. Как сказал Тальков, погибший вслед за Виктором: Цоя убили черные, он был проводником Белых сил. О черных и белых, энергетических полях, зодиаках и родовых проклятиях толковала вся страна. Политические и религиозные категории перепутались. Ельцина считали бойцом Белых сил, как и Цоя.

Лишь только я увидела его в программе «Взгляд», как меня схватило и повлекло неведомо куда. Покоя я лишилась отныне и навеки. Длинноногий человек, мгновенно, как кошка, залезающий на корабль в фильме «Игла» и при этом стоящий на сцене спокойно и горделиво, прельщал как сладостный эротический объект и вместе с тем казался незыблемым духовным столпом, за который можно было бы ухватиться в эпоху перемен. Он спокойно, безапелляционным тоном ставил миру диагнозы, что в сочетании с азиатским разрезом глаз наводило на мысли о спасительной восточной мудрости, обитающей в далеких дацанах и ашрамах, и о красивом бойце за правду в исполнении Брюса Ли, размытую пленку с которым на импортном видеомагнитофоне я однажды видела у папиного «богатого» друга, продавца из мясного

отдела.

«Где бы ты ни был, что б ты ни делал – между землей и небом – война», – спокойно произносил Цой в микрофон, грациозно и устало вскидывая свою черную блестящую челку. «Война – дело молодых, лекарство против морщин», – возглашал он, вовлекая в беспощадное противоборство без правил, которое нас обессмертит. Глупо рассчитывать на то, что в этой борьбе останешься жив, – но таков путь героев! «Он способен дотянуться до звезд – и упасть опаленным звездой по имени Солнце». Герои идут Млечным Путем, как сказано другим поэтом раньше, поэтому у них на сапогах «звездная пыль». Они не могут остаться с любимыми: «высокая в небе звезда» зовет их в путь. Песни «Кино» помогали разобраться в путанице жизни, ритм его музыки как будто ставил все на свои места.

То, что ты слушала, видела или читала подростком, формирует тебя навсегда. Резкая цветаевско-цоевская строка с обилием тире, подобных летящему копью, двухцветная зороастрийская философия, ожидание встречи с героем, которого ты ищешь до тридцати, а потом, за неимением оного, становишься таковым сама… Сколько трагических ошибок я совершу под влиянием этих идей, – столько раз этот образ и строки спасут меня от их последствий, – требуя борьбы, воли и победы, вопреки всему!.. Давно уже разобравшись в своей психопатологии, я и двадцать лет спустя не смогу от нее освободиться – идеи, воспринятые подростком, становятся частью тебя, как и неизменный сексуальный идеал.

– Не сотвори себе Виктора Цоя, – шутили надо мной одноклассники в гимназии, куда я поступила в восьмом классе.

– Любовь к умершему – некрофилия, – важно добавляли очкастые ботаники.

Они были из числа тех, кто слушал «Кинг Кримсон», Боба Дилана или даже «Вельвет андеграунд» Энди Уорхола. «Вельветс» слушали те, кому выездные родители привезли журналы с фотографиями и кассеты. Увы, даже поклонники «Депеш мод» презирали Виктора Цоя!.. Конечно, – он ведь был отечественным музыкантом, а не заграничным, – к тому же его высшим шиком был белый «москвич» с заклеенными черной пленкой стеклами, а в одежде – черный свитер, черные линялые самодельные джинсы, черные же кроссовки и белые носки.

Насчет черных ботинок и брюк, из которых щеголевато выглядывали белые носки, – я была особенно несогласна с критиками Цоя. У нас в Жердяях недосягаемой элегантностью считались черные колготки с белыми туфлями на каблуках!.. Такое могла позволить себе только внучка богатой молочницы и самогонщицы Евдокии, купившей сыну машину. И вообще – вокалистка Нико из «Андеграунда» тоже любила контраст. Носила белый брючный костюм, а из штанин у нее торчали носы черных ботинок!..

Что уж говорить о Цое, – если высокоинтеллектуальные поклонники Боба Дилана наезжали даже на поклонников такого любимого в девяностом Мартина Гора. Особенно таких было много в параллельном спортивном классе, среди туповатых долговязых волейболистов.

– Лучше быть отцом урода, чем фанатом «Депеш мода», – дразнились они. – У меня подохнул кот, он послушал «Депеш мод».

Немудрящие «спортсмены» лезли в драку и, наподдав астеничным цоеманам с диломанами, приглаживали рукой и без того безупречный «кирпич» на голове. Была такая прическа у депешистов. Презрительно цедили сквозь зубы:

– Тот, кто слушает «Дорзов», не вылезает из крезов.

Однако в «крезах» очутилась я.

Учиться перестала. Круглыми сутками крутила одну и ту же кассету с тремя альбомами Цоя. Текст и музыку – каждое слово и каждый аккорд – я знала наизусть, поэтому нельзя сказать, что я слушала «Кино». Но и сидеть в беззвучии уже не могла: моя жизнедеятельность существовала только на фоне этой музыки, ввергавшей меня в состояние транса. Без нее я входила в анабиоз и сердце едва билось в моей груди.

Мать, вынужденная сутками без перерыва слушать десять песен, хотела уже вызывать психиатра. Отец сказал, что поездка в Жердяи будет более эффективна.

Он был прав. По крайней мере, дебаты приверженцев Цоя и «Сектора Газа» проходили на природе. Вечерами мы собирались на двух лавочках. Над рекой полотно заката, как советский флаг, из заросшей низины Екатерининского канала тянуло сыростью. Обдавал белой пылью мотоцикл, в кираске – сено.

Одни играли в пинг-понг, другие сидели с тупыми лицами.

У нашего главаря на коленях магнитофон. Плечистому не по годам Лешке было тринадцать лет, и он уже имел подругу. Носил булавку в ухе, как и положено панкам. Обучал шестнадцатилетних курить и пить. Его отец служил рэкетиром, матери не было, и от него исходила опасность. Оппонентам Лешка разбивал ночью окна камнями, одному парню разбил голову.

Но главным его правом было ставить нам музыку. Он – и больше никто – менял кассеты.

Курить научил меня именно Лешка.

– Взатяг кури, – наставлял он меня, – добро переводишь! А ну, кури нормально!

Я побаивалась его. И все же, когда через два года он повесился, я испытала что-то вроде печали: это был первый мой сверстник, кто это сделал.

Лешка твердил о том, как ненавидит хиппов:

– Доходяги! Фенечки, цветочки, драные носочки. – Презрительно выпускал дым колечками. – Ну а музыка? Фанаты Бабки Гермафродитки – этим все сказано!

Так он называл Борисова, рок-идола и невидимого героя последующих глав моего повествования.

– Из всего того, что они слушают, не говно только «Кино», – продолжал Лешка. – Люблю Цоя. Наш человек. Мужик, не размазня. Мой друган по жизни Лысый пил с ним спиртягу.

В полночь мы собирались у клуба и шли в соседнюю деревню. Являться должны были все. Неявившимся Лешка ночью бил стекла.

Непременной

униформой служила непременная «телага», толстый грубый свитер и кирзачи. Девушкам полагалось строить из себя бывалых и ярко краситься: перламутровой помадой губы, зелеными тенями веки. Включив магнитофон, в котором сидела кассета «Сектора Газа», мы шли через лес и поле к Пятницкому шоссе. В осеннем ледяном тумане кирзачи и телогрейка и правда спасали.

Миновав шоссе, лезли через забор и проникали в спящий пионерский лагерь, направлялись к беседке. Там нас уже ждали местные, студниковские.

Лешка подходил к их лидеру намеренно неспешно, тянул, сплевывал, потом пожимал руку.

Некоторое время уходило на то, чтоб придумать повод для драки. Когда он находился, парни били друг друга до крови. Девкам при этом было нечего делать. Они слушали гнусавый вой «Сектора Газа» из магнитофона.

«Ты говорила, что ни с кем ты не была-а. И что я первый, кому ты да-ала. Ты робко на мою фуфаечку легла-а, при этом не забыв раздеться догола-а…»

Улучив момент, я совала в оставленный на пожженной и исписанной лавке «магниток» кассету «Кино» и отгораживалась от мира его песнями.

И все же блаженствовала от слияния с «народом». Не так просто было преодолеть высокомерие колхозных, презрительно называвших нашу семью «интеллигентами», издевавшихся над огромным и косым, недостроенным нашим домом, виллой «Большой дурак» – так наш дом прозвали в Жердяях. Смеющихся над нашим садово-огородным неумением. Любили-то нас в деревне только Нюра с Капой.

15 августа Лешка зашел к нам на «виллу». Я мыла голову в тазу, напустила мыла в глаза. День был ясный и ветреный, березы сгибались в три погибели под порывами ветра. Лешка сказал:

– Привет. Знаешь, вчера Виталику в Подсвешникове по пьянке руку сломали. Сегодня пойду мстить за него. Ты с нами? Слу-ушь! Я забыл. Вчера вечером твой Цой разбился на мотоцикле, во «Времени» сказали, знаешь?

Ветер был холодный, не июль, середина августа в наших северных местах. Пена застыла у меня на голове, под сарафан вода затекла, стало холодно.

– Врешь! – раздраженно сказала я, думая, что он опять издевается надо мной. – Ну, люблю я Цоя и отстань!..

Он убеждал, орал. Я тоже орала. Ушел вконец разозленный:

– Да ты спятила! Сдох твой Цой, пойми! Ш-шиз-зуха!

День я жила в полной тишине. Не слышала шума ветра, не слышала, что мне говорят. Потом пошли какие-то дикие стихи, писала без перерыва. Кончался один лист, и начинался другой, третий, пятнадцатый. Стихи получались негодные, но это не смущало. «Мне говорят, что умер ты, – весь мир сошел с ума!..»

Думаю, я слегка чокнулась тогда. Помню, однажды ночью проснулась. Было абсолютно ясное сознание, как днем. Спать не хотелось. Помня свое обыкновение молиться бессонными ночами, начала читать Отче наш, но запнулась на третьей строке. Как это? С детства знаю!.. «Иже еси на небеси. Еси на небеси…» Но вместо молитвы поперло: «Группа крови на рукаве. Мой порядковый номер на рукаве. Пожелай мне удачи в бою, пожелай мне не остаться на этой траве».

Мучили сны. Например, такой. Я ищу Витю по всей земле. Иду по снежной пустыне, вижу длинный белый дом. Из него выходит Ира Васильева, известная своим обычным утренним приветствием одноклассникам: «Цой гений – а вы все уроды!» Так вот эта Васильева выходит и говорит мне: «Входи, только тихо – там Виктор». Я вхожу. Вижу его. Он обводит меня безразличным взглядом, поворачивается и идет к стене. Проходит через нее. Я бьюсь, бьюсь в кровь – но не могу пройти за ним.

МОЛЕЛЬНЫЙ ДОМ

…А между тем жизнь текла. Умерла Таня, и Нюра, в душе привыкшая думать о ее неминуемой смерти, смирилась и посчитала гибель дочери наказанием за свою слабую веру.

Она пришла в общину, просила прощения. Василий Николаич сказал: «Бог на Страшном суде не за грехи с нас будет спрашивать, а за то, что не каялись».

Нюра перебралась в Калинин, стала в молельном доме сторожихой и уборщицей.

Однажды я исповедалась Капе:

– Чувствую, меня относит, да ничего поделать не могу. Не нужен мне ни Бог, ни другие люди, только Цой.

Капа пожалела меня:

– Дьяволосики на тебя напали и мучат, девушка. В стенах общины они тебя не достанут, езжай со мной в воскресенье! – Глядела на меня грустно-грустно. – Не узнаю я тебя. Курить стала. Разве можно?! Божьему Духу в тебе душно от табака.

Вроде наивно, а меня проняло. Взяла с меня слово съездить с ней в молельный дом.

Поехали. Капа в блаженном состоянии, и по дороге это состояние усиливалось. Капа была самой удивительной личностью Больших Жердяев: решительная и смелая, как в эпизоде с тонувшей в навозе коровой, мягкая и лирическая в повседневной жизни. Как такое могло вызреть в нищей и грубой тверской деревне?.. Капино стремление к поэзии и красоте было природным. И то и другое она нашла в Боге.

На платформе в Калинине Капины зеленые глаза просветлели от слез. Она отвернулась:

– Погляди вниз – Волга… Какие все люди нарядные! Какие все улочки чистенькие! А мы, как мы жили-то?! В темноте и во мраке! Бывало, среди работы побежим с девчонками на реку, купаться. Разденемся и лезем в воду голые. А парни прячутся за кустами. Как выпрыгнут на нас, давай пугать. Мы и выйти из воды не можем, ни у кого ведь трусов-то не было. Дикари! Да, дикари! И не потому, что трусов не было, – а потому, что вот выпить, украсть – и все радости! Я как пришла в собрание – Василь Николаич говорит: будьте как плодоносящая ветвь. Он говорит – а я не понимаю. Ну, думала, это ветка, как на сливе или на яблоне. А это душа человеческая!..

Капа опять заливается слезами. Проходим мимо обгорелого дома.

– А у кого-то беда. Но через страдание Бог нас к себе приближает. Ведь что такое человек в счастье? Он ничего, кроме себя, знать не хочет. Гляди и запоминай: идем по мосту, потом мимо обгорелого дома, потом сворачиваем сюда, вот береза огромная посреди улицы. Не срубили – пожалели, два века живет. От березы три дома – и мы в собрании.

«Собранием» Капа называла молельный дом.

Подошли. Капа кидается во все стороны: «Сестра Сима, сестра Аня, брат Саша», – плачет уже навзрыд: два месяца не приезжала – хозяйство.

Поделиться с друзьями: