Заполье
Шрифт:
Валяйте, косите… вы ещё с нами повозитесь. Ещё и победу свою попразднуете, постоите в изголовье — со скорбной мордой торжества, с вечным своем, на публику, трауром под глазами. Но и посеянное вами так или иначе, а вам же пожинать придётся. Сколько ни расти ему, а вырастет, вызреет, этого-то ещё никто остановить не мог.
И нашему брату не след в обиду лезть, вдаваться… на кого, на себя? На первую очередь свою, участь немирную, на пущенную очередную судорогу? Времена не выбирают, в них живут и умирают, — кто это сказал? Точней некуда сказано. А и жаль всё-таки, и обидно — за чистые эти глаза обидно, за упованья наши детские, прахом пошедшие, за всё. И, значит, взрослеть окончательно надо, мир таким принимать, какой он — ненавидящий нас — есть… Но ему-то
— Ничего, Михаил Никифорыч… ничего, не на нас кончается наше. Что, Коловрат Евпатий напрасно был? Соберёмся, переможем. Русские — вот наша вера.
— Да не вера это никакая, — дернулся, отшагнул назад Сечовик, страдальчески поднял серые бровки, — не вера! Кровь это урчит, ничего больше, инстинкт хорохорится, тешится… Кровь душу не заменит, тем более — дух. Западэнцы вон, придурки на побегушках у папства, всякие эти незалэжники говённо-блакитные — сказалась в них кровь?! А ведь одна у нас она, русская! И не кровь же в нас бессмертна, в самом деле… она-то сама на себе же и кончается, собой ограничивается, вытекла и… Вы Франка когда-нибудь читали? Семена Людвиговича — да-да, еврея?
— Почему — когда-нибудь? Еще по «Вехам», и отдельную из серии книгу не так чтоб уж давно — не всю, правда… И уважаю очень. Вот как раз об этом…
— Во-от!.. — перебил и даже головою замотал Сечовик, его останавливая, сам спеша сказать. — Вот дух, не закабалённый кровью, от всей и всяческой каббалы свободный… сказано же: где хощет! Да я за него одного, не знаю… Толпу болтунов наших, витий митинговых отдам, какие первичную нужду духовную народа своего не слышат, в социалке низменной да политике, в апостасии погрязли, самодостаточны в ней, самодовольны как свиньи в луже!..
— А их куда, толпу эту? Лукавому, как вы это называете, на откуп? Тоже свои, какие ни есть… Нет, я с вами спорить не буду, уж как хотите. Не до споров. А статью вашу прочёл, толковая, хоть сейчас в номер. Но лучше после Гашникова, в итог, согласны? — Тот недовольно кивнул, лицо его всё ещё невысказанным мялось, недосказанным, как-то по-детски не могло остановиться. — Ужмите только — на треть, хотя бы. А кровь… Еще жёстче впереди будет, жесточей, тут и она в помощь. Ею тоже расплачиваться будем, платим уже… Ладно, к делу. Что-то еще принесли?
— Да-да… вы правы,- неожиданно согласился тот, присел, — всё надо собирать, не до… Все поскрёбышки. А вы уверуете, я знаю. Не пустотелый… Да вот, как Леонид Владленович велел, — он старую, порепанную по краям пластиковую папку, на диванчик было брошенную, стеснённо подал, довольно толстую. — Плоды страстей, так сказать… ну, что сгодится, воля ваша. Я и не хотел, но Леонид Владленыч… О, это личность. Вы и не знаете даже, может, какой это человек.
Не знаю, подумал Базанов; и переспросил, машинально почти:
— А вы — знаете? Давно?
— Смею думать, что да, — несколько чопорно сказал Сечовик, даже спину выпрямил. — В рамках старого знакомства, конечно… С заглядом думает и делает.
— Без сомнения, — счёл нужным подтвердить и он, в неискренности тут нужды не было. — Человек глубокий, да. — В редакцию надо брать Сечовика, это вчерне он уже решил; и отложил папку. — Хорошо, мы это посмотрим. Так что с церковью, с чего начнём?
— А уже и начато, Иван Егорович: благословенье владыки получено, община православная мною собрана, считай, остается регистрация. И не изволите ль войти в неё?
— В общину? — удивился и, пожалуй, растерялся Базанов. — Но я же, сами знаете, невер…
— Это ничего, ничего…
— А что, нужно? Для пользы делу?..
— А для всяческой пользы, — впервые, кажется, улыбнулся, степлил морщины свои Сечовик, глядя ласково, и у него даже сердце стукнуло неровно: до чего похож в улыбке на брата, на Василия… Бывают же лица, похожие лишь в движеньи каком-то одном, в выражении, как этой вот прищуркой бесхитростной, беспомощной даже, какая у снявших очки близоруких людей появляется, а вдобавок и щербинкой — почти той, памятной… — И для весу, конечно, тоже. Пожалуйте паспорт.
— Что? — не
сразу понял, очнулся он. — Какой паспорт?— Ваш. А вот здесь, в формуляре, данные напишите свои и подпись. Для регистрации паспорта нужны, завтра иду.
— Тогда уж и Гашникова включите, попросите. Давайте-ка я звякну ему, сведу вас. Прямо сейчас и зайдёте к нему в контору, тут недалеко. Незаменимый совершенно человек, универсал. В Малаховом церковь деревянную поставил, сам и прорабствовал, и углы рубил… и обрамленье иконостаса, да, тоже вырезал сам. На все руки, одним словом, что топором, что рейсфедером…
— Да? Ну, такой-то позарез нужен — спасибо, звоните. Так, говорите, топором… — Сечовик крутнул шеей, будто ему ворот тесен был, усмехнулся. — Да вот — анекдот не анекдот один есть, вроде свежий… хотите? Я, вообще-то, не любитель, не мастак их рассказывать, а… Значит, прижало как-то Ивана с деньгами — уж извиняйте, без Ивана не обойтись… Позарез нужны, а к кому? Приходит к Мойше: так и так, мол, десятку в долг. Или сотню там. Тот ему условия: во-первых, залог, во-вторых — если через месяц долг не вернёт, то еще сотню отдать, в виде процента. Ну, тому деваться некуда, согласился, спрашивает: а чего в залог-то? А что у тебя есть? — это Мойша ему. Да ничего нету, мол, топор один, каким зарабатываю. Беда с вами, еврей говорит, одно разоренье вас жалеть; ну, неси хоть топор. Принёс Иван топор, отдал, а тот ему сотню отмусолил…
— Неправда, — буркнул Базанов. — Пачку не покажет. Загодя отложит — сотню ли, мильён.
— А верно… В общем, дает бумажку, а потом и говорит. Слушай, говорит, Иван, я ж знаю, за месяц долг ты мне всё равно не отдашь… так ведь? Так, отвечает Иван, где ж их скоро взять, деньги такие. Их еще заработать надо. Ну, давай тогда, жид говорит, так сделаем: ты мне эту сотню, как процент, прямо сейчас и отдашь… всё равно ж отдавать. Так уж и быть, выручу тебя, соседи мы как-никак. А долг, само собой, вернёшь, когда деньги появятся — лады? — Рассказывая, он еле сдерживал улыбку, бесцветные губы его подрагивали, непроизвольно расползались, ту щербинку выказывая и что-то прикровенное, из его давнего, должно быть, ребяческого ещё. — По рукам? Ну, отдал назад сотню Иван, идет к себе и думает: ни хрена себе — ни денег, ни топора, да еще и должен остался…
И сам же, первый дребезжащим смешком залился, откинувшись на спинку стула и по коленям руками хлопнув… Да, первого поколения, нашего, тут не обманешься, даже и возраст здесь ни при чем. И вот учёны вроде, достаточно системные знания получили, и сметливы, и не без характера, энергетики немало тоже… чего не хватает? Даже и в малость чудаковатом этом, но неуёмном и упорном, едва ль не фанатичном человеке с его идеалами былыми, наполовину в желчь уже перекипевшими, и иллюзиями новыми, нынешними — не говоря уж о массе рядовой образованческой, загнавшей себя в обыванье беспросветно-актуальное, сегодняшнее только, за которым будущего просто не будет… Трезвости предельной к себе и миру? Да, взрослости. Простой, казалось бы, зрелости не хватает нам, то есть способности видеть всё таким, как оно есть на деле, всего-то… Отроческая какая-то аберрация зрения — отрока хоть искреннего, но явно ведь неуравновешенного, в разуме не устоявшегося, в собственной воле и собранности, до глупости порой доверчивого к чужой лжи, к чуждому… не так? Так ли, не так — перетакивать не будем, как отец говаривал. Видно, на самом деле молоды мы как народ, и ничего-то с этим не поделаешь даже и в лучших наших, глубочайших умах; как не вспомнить хотя бы Фёдора Михайловича речь на открытии памятника гению другому, который «наше всё», — и удручающее наивный тот, мало сказать — преждевременный «детский крик на лужайке», эйфория подростковая та, которую и сам здраво-ироничный в серьёзных вещах Пушкин едва ли бы одобрил. Ну, «блажен, кто смолоду был молод…» И вот ведь как-то не состарили беды превеликие, и мало в чем здравости прибавили тоже, скорее уж наоборот, лишь проредили теперь беспощадно и покривили, распустили, расслабили… Из подростковости не выберемся никак, по кругу замкнутому тащимся, это и есть смута.