Заполье
Шрифт:
Не сорваться бы, отстранённо подумал он, на дочку глянул — и правильно сделал: улыбалась ему дочь, глазёнками блестела, что-то знающими о нём весёлое, хорошее… догадаться бы — что. Поддернул сбившуюся на попке распашонку, кивнул ей и уж тогда посмотрел на жену — тоже глядевшую на него, непримиримо и торжествующе, готовую ко всему. Спросить бы, что, какую победу торжествует она. И усмехнулся ей, вышел в прихожую… куда теперь? К столу, бумаги забрать с собой. Портфель собрать. Нет, чайку попить прежде, виду не показывать.
Уже в портфель всё посовавши, собравшись, услышал, как щёлкнул ключ во входной двери: тёща пришла, больше некому. Звонком не пользовались, чтобы ненароком дочку не разбудить, размажется — не укачаешь потом. Свободный человек Виктория Викторовна, мать больную отделила, дочь с рук сбыла-столкнула, сама себе хозяйка, посещениями отделываясь: захотела — пришла, захотела — ушла. Куда как моложавая, ухоженная, плащик только что скинувшая и перед зеркалом волосы прибиравшая, она встретила его в прихожей всё понявшими сразу глазами, встревожилась и, когда уж обулся
— Что?
— Её спросите, — кивнул на спальню он, — пусть похвалится.
Пошумливал всё тот же ветер в самых вершинах парка, где то голубело откровением, то темнело опять небо апрельского затяжного межвременья; но сама аллея странно тиха, пустынна была ныне, весенним воскресным днём, словно вымерла, — старая, последним губернатором когда-то заложенная на отшибе, обочь центральной городской застройки тех времён, и как-то вот уцелевшая во все лихолетья. Уже пережившие, казалось бы, свой век липы ещё возносились, ещё держали свод прореженными полувысохшими ветвями, и уходила она далеко, аллея, к самому подбережью реки, притопленному сейчас половодьем, и сквозил там всегда свет — вольной воды, простора, обещанья какого-то, имеющего сбыться в свой срок. Что-то пережившее самоё время было тут, едва ль не вечное, угадываемое в полусумраке и тишине, в молчании завещанном, которого не могли нарушить, прервать ни машинная толкотня и погудки улицы, тянувшейся неподалёку вдоль парка, ни ватные, глохнувшие отчего-то здесь голоса немногих случайно забредших праздных людей. Словно выход там был, в конце аллеи, проход единственный из города этого, суеты безотрадной, безвыходной, из времени одичавшего самого… обманный выход, но был.
Он присел на чурбачок врытый — всё, что осталось от скамьи, все они поразбиты тут и сожжены безголовым молодняком, скамейки, — опять закурил. Два раза успел побывать тут с дочкой, когда только стаял снег и бурая, корочкой схватившаяся опаль прошлогодняя, прель ещё не растоптана была гуляющей публикой, не растолчена в труху; и думал даже, что всегда теперь вывозить в коляске, а потом и выводить её будет сюда, недалеко ж от дому и людей немного, — думает и сейчас ещё, но чего стоят вообще все надежды наши с намереньями, когда скрипят с надсадой и проседают все основополагания, все фундаменты ползут, изначально и навсегда, казалось, в человеческом существе самом и обиходе его заложенные, и смута бесчинствует, какая-то стихийно злобная, обуянная некой сверхзадачей перетрясти всё в который раз, перегромить наново — но заведомо без толку, без смысла сколько-нибудь уловимого, если только не считать им глупости и подлости удесятеренье, оголтелости зла. И что он с газеткой своей изменить может, когда даже и в доме-то его на правах хозяйки она, глупость?
Не в первый раз неуверенность брала — во всём, теперь и томительная чем-то, изнутри сосущая, означающая не сомненье только, не привыкать к сомненьям… ненадёжность тылов, а семейного чадящего очага в особенности? Уже и к этому привыкнуть пора — если бы не дочка…
Дочь, да. Всё сошлось сейчас на этом, на ней, вокруг неё собралось как в предупреждение какое, в наказанье ли — за то, что упустил семейное своё, за текучкой полуавральной газетной проглядел вовсе не пустяшные несуразицы и опасности в нём, супружестве незадавшемся, оплошности, какие всё накапливались, наслаивались одна на другую мелочами или случайностями вроде бы несущественными… Из количества в качество, как учили. И дело, похоже, так зашло далеко, что уж никаким жестом угрожающим, вроде ухода вот этого на день-другой, его не поправить, не испугать, дури отношений не укротить — обоюдной. Обратка ему вышла, как уголовнички говорят-ботают, отместка — помнит же она твоё: ах, ты к маме? вещи помочь собрать?.. Теперь козырь у неё на руках, пошлый бабий: любит если ребёнка — никуда не денется, умник!.. Помнил, как враждебно ворчала мать на такую ж только что родившую дурёху-молодайку из дальней, с отцовской стороны, родни: «Нынешние… Высрет одного-единого — и, думает, весь свет у ней в долгу. А ребятёнку сиськи лишний раз не даст…». Мать троих рожала, двоих вырастила, а в шестидесятых и роды по всему Заполью принимала, ей ли не знать. И козыряют с обеих рук в упоеньи мало сказать — опрометчивом, жалость к своему забыв, спроста себя хотя бы не спросив: а что дальше-то?..
Если бы не дочь. Вот о чём он не решается думать даже, обходя томительное это, тоску свою угадывая в себе и во времени недальнем — нет, зная уже. Боясь спросить её, тоску, а много ль бывать доведётся ему с дочкою здесь, гулять, говорить о важном, таким ведь важным всё для неё будет вокруг, для узнаванья нужным, для называнья, о пустяках дети наши не спрашивают, это мы чаще пустяшным отвечаем, отделываемся… И вопрос, к этому лишь прилагательный: надолго ещё хватит их, соузников, и на что?
Доносило откуда-то музыку — из центра, да, и явно оркестровую, бравурную, натужно бухал барабан… день пива объявлен в городе, день мути в головах, будто в будни её не хватает. Вот, может, почему здесь пустынно так, тихо сегодня, даже собачников не видно с их, по Яремнику, эрзац-любовью на поводках; старушка лишь бредёт одна, не без усилья голову подымая иногда, взглядывая к еле слышно ропщущим под ветром вершинам — поминая молоденькой себя здесь, крепконогой, не всякий угнаться мог?
За чем уж точно не угнаться, так это за временем; и как ни проста невольная эта мысль, но именно здесь она уместна и не банальна.
Время разрешит — ходом своим и логикой неуследимой, непредсказуемой? Нет, на самотёк надеяться, рассчитывать никак уж не приходится, даже если сам
пока не знаешь, как распутать бабью эту куделюнакрученную, за какую нитку ни потяни — всё не то…
Не дублёнку же ту, в самом деле, и прочие тряпко-вещи было считать причиной разлада вообще, хотя нынешнее весеннее обострение началось как раз с неё. Любительница нарядится — ну, а каковые из них не таковые-то? — Лариса малость приопустилась за этот год, поняв и приняв халатность излишне, может, буквально, перед кем ей было блистать; но и раньше-то, загоревшись какой-нибудь новой идеей туалета своего и выговорив на него из тощего семейного бюджетика, она как-то скоро проматывала деньги на всякую привходящую и попутную пустяковину и с тем остывала — до следующего проекта «постройки» ансамбля сверхмодного и сногсшибательного, обсуждая и что-то там вычерчивая даже с Мисючкой на миллиметровке, за прикладом по магазинам бегая…
Уже и с торговкой, оказывается, договорившись, на срочно созванном по сему случаю семейном совете она горячо и бессвязно жаловалась на свою ещё новую, можно сказать, цигейковую шубку, вполне приличную, ссылаясь на приодетых подруг, на давно ускакавшую вперёд моду и, наконец, на весеннюю дешевизну, — пока не потребовали, в который раз, назвать цену. Она без всякой запинки и с усмешкой пренебрежительной назвала, и даже тёща, на одежде и косметике никогда по возможности не экономившая, поджала губы. Забытая в кроватке, четвёртая участница совета занималась под сурдинку настрого запрещённым — сосала пальчик — и в развернувшееся сходу действо драматическое никак не вникала, хотя ссылка-то и на неё была тоже: выйти прогуляться с коляской уже не в чем, март на дворе… не в шубе же!
Он пресёк злоупотребленье пальчиком, соску её дал, заодно и погремушку, сказал помягче, чем того заслуживал проект: «Нет, Лар, в наши ворота это не лезет… ну никак, в дефолт сверзнемся. Это занимать надо, всю же сумму — а когда, чем отдавать? На что жить — ты же ведь с меня спросишь…» — «И цены, — вздохнула Виктория Викторовна, давно уж приглашённая им в совет, чтобы хоть как-то смягчать, смирять дочкино своенравье. — Галопируют же…» — «И я то же говорю! — Жена всё ещё пыталась объехать китайскую стену. — Осенью её вообще не укупишь!.. А цигейку, — с отвращением сказала она, — продадим. Я найду кому — вот и деньги… Займи, есть же, наверное, кредиты долговременные…» — «Под инфляцию, под проценты полоумные, нынешние? Ты хоть знаешь, какие они?!.» — «Или связи там, — не слушала она, — друзья-знакомые, я не знаю… Ты же говорил, что этот твой… Мизгер, да? Что не считает денег, шикарит.» — «Не считает только тот, кто их не имеет, — ответил он словами же Мизгиря, как-то им вскользь брошенными. — Нет, не те у нас отношения…» — «Платонические? — Лицо Ларисы, к весне заметно похорошевшее, взамен девчоночьего непостоянства женственность обретшее, некую законченность — вот кому на пользу материнство с прогулками ежедневными, — подёрнуло презреньем, она уже и не пыталась его скрыть. — Говорю же какой раз: рекламное агентство слепите при газете, рекламный какой-нибудь листок или этот, как его… вкладыш — и ещё по зарплате будете иметь, уж не меньше… Фрондёры, идеалисты у них там собрались, — сказала она матери, — допотопные. Справедливости они жаждут, правды — нашли когда. Главный редактор называется, а несчастных три-четыре сотни зелёных в эквиваленте достать не может…» — «Пять с лишним, — потеряла почему-то осторожность такая осмотрительная с ней в последнее время тёща — доверенным тоном дочери, может, обманутая. — И потом, тебе ж сапоги ещё…» И получила взгляд, от которого смешалась совсем как девочка, и поспешила к кроватке, нагнулась над ней. «Давайте тогда я найду, сама! Да, стоит, но это ж надолго. Выделка кожи такая у неё, что от носки только шик приобретает, знаете, облагораживается так. Вон у Зойки похожая, сколько уж носит, и видик ну исключительный!.. Надолго же, понимаете?! — Щеки её пылали уже то ль возмущеньем, то ли гневом на непонимающих, давно не была она так хороша — если б не безуминка эта в распахнутых широко глазах, она всё никак не хотела верить, что затея эта, мечта её очередная, понятная же, но пустая, так явно проваливается. А тут и Танюшка ни с того ни с сего заколотила погремушкой по постельке, по деревянному огражденью кроватки; и она схватилась пальцами за виски, затем быстро шагнула и вырвала игрушку из цепкой ручонки Таниной, бросила ей в изножье. — Господи, и эта ещё… Хотите, найду?! — И готова была, кажется, уже к телефону бежать. — На полгода… ну, может подольше — хотите?!.»
Эта способность к порывам безоглядным, пусть быстротечным, но искренним и бескорыстным, когда-то — ох как давно, показалось, — и потянула его к ней, привлекла… другое дело, куда направлены они, порывы. А это не просто блажь неисполнимая была, подозревал уже он, не очередная «постройка туалета»; здесь виделся немудрящий расчёт на то, чтобы втянуть его по примеру других семеек в авантюрное добыванье денег — сверх имеющихся, достаточных же пока для проживанья, несмотря даже на дурацкие подчас и вовсе необязательные траты её вроде недавней покупки двух удручающе ярких панно с экзотикой типа «дайте мне покрасивше», что уж о прочих безделушках всяких и белье женском говорить, все полки и ящики шифоньера разнообразнейшим тряпьём набиты, дверцу откроешь — вываливается… В бесконечное — только начни — добыванье, одно непременно потянет за собой другое, только этим и будешь в поте лица своего и в мыле заниматься, жизнь потратишь, но «чёрной дыры» желаний и женских потребностей не заткнёшь и не насытишь! Бессчётно их теперь, муженьков, бегает, шустрит и ловчит, бабёнками своими погоняемых, барахла-то импортного с избытком в шопах, на толкучках нынешних позорных, ни дать ни взять — военного времени, причём явно пораженческого, по всем-то фронтам…