Заполье
Шрифт:
«Ищи. Но отдавать из своих будешь, из декретных там, с зарплаты… — И удержался, не спросил: сколько лет? — На мою не рассчитывай. Пойми, других денег у меня, у нас нет. И не предвидится. Ну, ссуду возьми в институте… дают у вас, дадут?»
Он это, помнится, с подчёркнутой уступчивостью сказал, зная — не дадут, с её-то смешной зарплатой тем более; а она была на срыве в истерику, так что тёща поторопилась отбыть — в уют квартирки своей, где навещал её по временам седовласый бойфрэнд, солидный учрежденец обкомовской закваски, и лопушился по подоконникам и круглогодично цвёл наивно-розовым бальзамин, ещё именуемый в просторечии ванькой-мокрым.
Истерика, как водится, попозже разразилась, вечером, с рыданьем, криками и прочим — и, конечно, из-за совершеннейшей ерунды какой-то, теперь и не вспомнить; а он, грешным делом, подыграл, предложил даже скорую вызвать, на что категорический, такой же истеричный получил запрет… и что, в самом
И вот мстила — неутомимо поначалу, всеми помыслами, иногда казалось, мести этой предаваясь, всё ей подчинив. Тем же вечером, после душа из ванной выйдя, без удивления и не в первый уже раз обнаружил в их кабинете-гостиной аккуратно, можно сказать — с любовью застеленный диван. Для проформы, усмешку подавляя, спросить пришлось: «Это — кому?» — «Вам». Нам так нам, сама через ночку-другую придёшь — тем паче, что и к Таниной кроватке рядом с их супружеским ложем чаще он вставал, когда просыпалась она отчего-то и плакать начинала, «собачью вахту» нёс, жены не вот дождёшься.
Ночкой-другой не обошлось в тот раз, так и спали врозь с тех пор; но и потом под самыми что ни есть обыкновенными и давно вроде привычными вспышками раздраженья её стал чувствовать он то и дело что-то большее, чем просто неприязнь сварливая очередная, некую постоянную и более глубокого, что ли, залегания злобу, да, уж это не меньше, — из-за надежд её каких-то неоправдавшихся, с ним связанных, давних? Похоже на то, ведь многообещающ же был, пойди он к власти в услуженье... вот-вот, как приличные-то до неприличия люди. Предлагали же. И убеждался: из-за того, конечно, что не дал себя в денежную несвободу втянуть, в тараканьи за дензнаками бега, в будущность барахольную и светскую, ни много ни мало — о местном высшем свете заговаривала в мечтах, об элитном жилье некоем… Разочарованье злое, что и говорить, крайне болезненное, есть за что мстить.
Расхожая же идейка о рекламном агентстве, посреднике между заказчиком и газетой — она в воздухе витала: посади человечка своего и снимай эти самые «башли на карман». А нужен-то по-настоящему рекламный отдел, вся прибыль которого шла бы на издание самой газеты, на самостоятельную бы впереди жизнь без попечителей всяких, с тиража… Свобода — вот цель, ради какой стоило поколотиться в предлагаемых обстоятельствах, потягаться с безвременьем; свобода и от благодетелей, надзирателей смыслов твоих и намерений, цензоров, какими бы снисходительными они сейчас ни были, от вполне ныне возможных политиканских и рыночных случайностей их судьбы тоже, — материальная, а следом, при удобном случае, и юридическая, с переменой учредителей и статуса, скорее всего и места прописки… не далековато, не самонадеянно заглянул? Нет. Даже и теперь во времени надо жить, днём будущим, каким бы он ни был; а безвременьем лишь скот живёт, пробавляется, людской тоже.
Делится этим, само собой, ни с кем не собирался — не с кем, не было такого соратника, да никто бы и не смог сейчас ему делом помочь. И только Ларисе однажды умудрился проговориться — когда она, вычитав где-то откровения рекламного гешефтмахера, пристала зимой к нему с агентством этим, кормушкой, не разумея самого дела. В самых общих словах, разумеется, из безотчётного желанья хоть малостью, крупинкой тайны сугубой своей поделиться с близким ещё человеком сказал он ей, но и пожалел тут же, ругнул за глупость себя: кому говоришь и о чём? Женщины не знают свободы и потому не понимают её. Как и чести, которая одна только и может её гарантировать. Разве что честь девичью некогда разумели — в качестве обменной ценности, злился он на себя и на неё, эту его тайну оценившую так, как оно и ожидать следовало: «Нет, но что тебе ещё надо?!. Газета ведь как раз обеспечена — в отличие от семьи твоей… ты о нас думаешь? Если ты фанат такой, то и не надо было семью заводить!..» Уже от родов оправилась, от первой неуверенности, перестала слушать и слышать, гордынкой материнской полная и хлопотами наиважнейшими, и оправданьям его — о чём же ещё думать мне, как не о нас, обо всех? — она бы всё равно не поверила.
Впрочем, везде поспевающий практическим умом своим Левин и тут всех опередил, едва новогодье перевалили: «А отчего бы, Иван Егорович, нам рекламное бюро не учредить — газете параллельно? Вы рукой будете водить, а я бы в замы пошёл, идею претворять… Договорчик сообразим честь по чести, чтоб законники спали спокойно, ну и нашим всем подкидывать будем — раз в квартал этак… Не слабо нам?» — «Слабо, Дима, — отговорился Базанов. — В правлении не поймут. Обнаглели нахлебники, скажут. На шее сидят, да ещё, по сути, в карман руку запускают… нет, слабо. А вот отдел такой пора заводить, это ж и в планах у меня было: с вкладышем своим или, может, рекламным приложением — ну, помаракуем. Наоборот, бремя наше на шефах облегчать
надо, частью хотя бы, а выручку на издание пускать, буде она будет, на увеличение тиража. Ну, и премиальные с этого нам, если раскрутим. Вот над этим подумай — штат прикинь, средства. Не откажет Леонид Владленыч, надеюсь…» Левин с показным уважением, почти с преданностью глядел близко посаженными своими стоячими глазами, кивал… вот так, покивай и в дела взрослых не лезь. Млад ещё, хотя и безусловно прыток.Все задумки эти его, с ближним, дальним ли заглядом дела можно решить было или даже не решить, просчитаться, а то и попросту не справиться с чем-то и поискать другие входы-выходы, всякое могло быть, — но сути и целей всех действий, да и жизни самой его это всё-таки не меняло, а значит главным не было. В главном же он стал совершенно и с самыми непоправимыми последствиями бессилен и сейчас как никогда ясно понимал это, понял — именно теперь, здесь, куда хотел водить дочку и под высокий, почти неотделимый от тишины шум вершин говорить с ней о важном и удивительном… Она, дочь, самым слабым его, самым уязвимым была в противостоянии равнодушной злобе и пошлости существованья, и он не знал, чем и как заслонить, заткнуть эту прореху в обороне своей, защитить не только от случайностей диких, их-то ещё как-то можно предотвратить, насторожив весь опыт свой, но и от глупости намеренной, к каким-то своим — непредставимым — смыслам и целям устремлённой… да, у неё даже и целей этих, смыслов не отымешь, не запретишь ей, поскольку она и сама их не знает.
К матери? Да, в Заполье, некуда больше; в редакцию только заглянуть, Левину позвонить, шофёру. Первомай послезавтра, но и номер уже готов, считай, без него выпустят.
Встал с чурбачка, в который раз туда, в конец аллеи глянул. Звал к себе, ждал свет дальний тот, подольше вглядишься — словно втягивал в себя, в некую перспективу вытягивал, выстроить пытался жизнь твою вдоль времени смутного, понятнее непостижимость её оказывая и, как ни странно, обещая что-то, совсем уж несбыточное… пройти туда? Это с портфелем-то, вроде дяди командированного? Был он там, и уже не раз. Ничего там, кроме серой, высокой ещё воды, лужёного блеска её дальнего, облачными тенями перемежаемого, да затопленного у берегов и теченьем качаемого вербника, кроме всё того же непокоя.
17
От вахтёра, открывшего ему на звонок дверь, разило всё тем же пивом: продавали пойло везде и всюду, с лотков, пикапов и даже грузовиков, по сниженным ценам, пей — не хочу. «Там уже есть ваш один, ключ взял, — мотнул тот заспанной кудлатой головой наверх, отрыгнул, — мало вам недели…» Подымаясь на редакционный этаж, думал: кто бы это мог быть — Ермолин? Совсем нежелателен, не по настроенью свидетель невольной этой командировки его, кто бы ни был, хотя Левину-то придётся позвонить на дом, предупредить. И — к матери вечерним автобусом, к мутному весеннему Мельнику с раскисшими, в старой траве бережками, с горластыми безбоязными грачами…
И услышал из общего кабинета раздражённый, не терпящий возражений резкий баритон — в телефонную, по всему судя, трубку: «Вы совершенно неубедительны, дражайший!.. Я вам это запрещаю делать, вы меня поняли? Ты уяснил?!. И не веди себя как тупой и хитрый прибалт, это со мной не проходит. И клиента твоего мы ещё прощупаем, прозвоним по всем каналам… Всё, связь кончаю!»
Последние слова, уже в дверях его увидев, Мизгирь сказал несколько торопливей, может, брякнул трубкой:
— Ба, Иван Егорович… куда собрались? Не в эмиграцию? Тогда учтите: в Германии — а я бывывал там — пива жрут ещё больше. — И подал длинную хрусткую ладонь. — Впрочем, вру: немец чрезвычайно скуп, а если неумерен, то лишь на шермака. Может сидеть с одной кружкой пива, пока оно не прокиснет… Француз, положим, скупердяй не меньше, и Страсбур — полюс жадности на этом говённом свете… там они как раз и скрестились, боши с франками, — и, разумеется, всё никак поделить его не могли. А посему, там пребывая, я категорически предложил переименовать его в Скупердяйбург, но меня, представьте, не поняли… И не в лингвистических, языковых тонкостях дело, как я усёк. Жадность у них — обычное, врождённое состояние. Они вообще не понимают, как это — дать закурить, скажем, или сигарету попросить… более того, даже попросту огоньку спросить, прикурить! Это для них — дичь, нонсенс, синус-косинус в мозгах!..
— Не перегибаете?
— Считай, нет. Выродки всякие, хиппи, простодыры у всех есть — я же о норме. Ихней.
— А вы-то как здесь, Владимир Георгич? Ну, я лицо должностное, нанятое… Энтузиазм обязывает — а вы?
— Да вот, заскочил позвонить, с подопечным одним разобраться… Кофейку заварю, не изволите?
— Даже больше… — Помешкав, бутылку водки достал из портфеля и варёную колбасу, батон отрубного. — Домой прихватил, а с кем выпить там? С женой? Решил в деревню, мать навестить. — И признался, для себя самого неожиданно, бывает это с нами: — Захандрила что-то жинка, в нервах.