Запоздалые истины
Шрифт:
Последние дни их маршруты шли по сопкам, поросшим плотным мелколесьем ореха и дуба; по осыпям желтой щебенки, которая ползла под ногами куда-то вниз, в омут когтистой зелени. Они так уставали, что вечерами не было сил камералить. Поэтому сидели вместе со всеми у костра, тихонько подтягивая старым и грустным геологическим песням...
Отужинав, Рябинин пошел к костру, но Маши там не было. Не оказалось ее и в палатке. Он стал описывать беспокойные круги, все дальше удаляясь от лагеря, пока не глянул на сумеречный берег. Там белела крупная одинокая птица. Нет, не птица...
Маша уместилась
Нескончаемо журчала река, где-то рядом завихряясь. Прыгали из воды за мошкой касатки, рыбы с плавниками, похожими на острые укороченные крылья. Где-то вскрикнула птица, где-то рыкнул кабан. Где-то верхами сопок прошумел уже ночной ветер. И негромко пели геологи, отчего далекость людского мира казалась ощутимее.
Ему хотелось проникнуть в ее одиночество. В чем оно, зачем оно? Грустит ли она о далекости людского мира... Размышляет ли о проблемах геологии... Думает ли о нем, о Рябинине... Или бездумно смотрит на резвых касаток, как завороженно глядит в огонь?
— Маша! — окликнул он, чтобы обратить на себя внимание.
Она тяжело подняла голову, преодолевая ту силу, которая заворожила ее. В слабом свете, идущем от звезд, от светлого песка, от белой гальки, от кофточки, мокро блеснули щеки.
— Плачешь?
— Плачу, Сережа.
— Что случилось? — быстро спросил он, чувствуя, как безвольные слезы подступают и к его глазам.
— Ничего.
— Почему же плачешь?
— Без причины, Сережа.
— Без причины не плачут.
— Беспричинные слезы — самые сладкие.
Рябинин бессильно заходил вокруг. Он не знал, что делают с плачущими женщинами; не знал, что делать с плачущей любимой женщиной; не знал, что такое беспричинные слезы и откуда в них может взяться сладость.
— Кукушку я слушала...
— Сколько насчитала?
Он воспрял, разгадав причину этих слез, — видимо, кукушка мало отвела ей лет жизни.
— Много... Но в одном месте умолкла, как перерыв сделала в два кука.
— Ну и что?
— Значит, будет и в моей жизни двухгодичный перерыв.
— В каком смысле?
— Не знаю... Буду два года не жить, а существовать.
— Из-за этого и расплакалась?
— Нет, Сережа.
— Тогда из-за чего?
Рябинин не понимал ни этих слез, ни этих двухгодичных загадочных куков. Ему казалось, что для слез нужны причины потяжелее — даже для женских. И он не замечал, как к его горлу подкатил уж вроде бы совсем беспричинный душесжимающий ком жалости.
Маша вытерла глаза. Разбрелись по палаткам уставшие геологи. Погас костер, перестав бросать на воду далекие и какие-то шаманские сполохи. Потемнела светлая галька, и глуше заурчала река, словно тоже стала укладываться на ночь.
— Слезы от грусти, Сережа.
— А грусть отчего?
— А грусть, наверное, от счастья.
Рябинин промолчал, не найдясь. Он не видел особой разницы между грустью и скукой. И уж никак не мор соединить грусть со счастьем. Эти ее слова, как и слезы, он отнес к женской психологии, мужчине непонятной и пониманию не подлежащей, не будь она психологией любимой женщины.
— Грусть находит
тогда, когда беда подвалит.— Нет, Сережа. Когда беда, то не до грусти. В беде действуешь, думаешь, страдаешь...
— А когда же грусть?
— Когда хорошо. Так хорошо, что загрустишь и подумаешь: господи, хорошо-то как, не случилось бы чего...
Возможно, она что-то предчувствовала. Он слыхал, что иногда на женщин снисходит божественное провиденье, когда они видят чужие помыслы и слышат рост трав. Тогда Маша грустит от его любви и от его помыслов — сразу после окончания полевого сезона Рябинин намеревался поговорить с ней прямо и окончательно.
Маша встала, задев его склоненное лицо распавшейся прической. И Рябинин не удержался — положил задрожавшие руки на ее вздрогнувшие плечи. Она сняла их легко и осторожно.
— Сережа, полевой сезон не кончился. Завтра нам вместе работать.
Теперь он не сомневался, что сегодня на нее пало неземное провиденье. Отсюда и грусть, отсюда и слезы.
— Сережа, грусть — это предвестник счастья, — сказала она скорее для себя, чем для него.
Грусть — это предвестник счастья... Разумеется. До конца полевого сезона осталось две недели.
Рябинин не мог говорить, словно укладывал ее слова в своем сознании. И они почему-то не укладывались. Он смотрел на Жанну растерянно и ждуще, но она молчала, играя смутной улыбкой. Для чего? Чтобы доказать пустячность ее признания, легкость его настроения?
— Что за бриллиант?
— На колечке.
— А чье колечко?
— Ах, какая разница...
— Колечко личное или государственное? Разные статьи кодекса.
— Какого-то сослуживца.
— Значит, кража личного имущества. Сколько бриллиант стоит?
— И это нужно?
— Да, крупная или мелкая кража...
— Вроде бы четыре тысячи.
— Вы хотите сказать, что вашего Георгия подозревают в краже четырехтысячного бриллианта?
— Именно, — беззаботно согласилась Жанна.
Рябинин перевел дух, хотя не бежал, не поднимался по лестнице и уже несколько часов не двигался. Что-то перехватило дыхание. Ее слова о подозрении в краже; о том, что подозревают именно ее мужа; о цене бриллианта?.. Нет, дыхание перехватила мысль о роковом совпадении. Почему этого дурацкого Георгия не заподозрили в краже денег, автомобиля или шубы? Алмаз...
— Расскажите подробности.
— Я их почти не знаю.
— Ну, со слов мужа...
— Он проведывал больного сослуживца. А когда ушел, у того пропал этот бриллиант. Заподозрили Георгия. Вот и все.
— Уж очень скудно.
К Рябинину вдруг подкатила зудливая и знакомая волна — просветлели стекла очков, зорче стали близорукие глаза, нетерпеливо заныли пальцы рук, сухо стянуло щеки и отринулось все ненужное. Он сейчас походил на грузовик, болтавшийся по кочковатому полю и наконец-то въехавший в дорожную колею. Допрос. Рябинин повел допрос...
— Не знаю я деталей, — легко повторила Жанна.
А если допрос, то этим словам он не поверит; человека заподозрили в серьезной краже, он должен быть потрясен, посылает жену за него хлопотать и — ничего ей не рассказывает, кроме десятисловного скелета.