Запятнанная биография
Шрифт:
У Якова был поразительный нюх. Сколько мы бились с этой мишенью — и все попусту, никакое усложнение математического аппарата не дало результата. А он вошел румяный, в своей знаменитой обгорелой шинели внакидку, и сказал с порога:
— Кончайте вашу волынку. Дорога ведет в тупик. Я предлагаю вам самую золотую идею века и клянусь памятью Кольцова, что не обманываю.
Если бы он был рядом, с его интуицией, с его умением не уважать, не доверять общепризнанному, общеизвестному, — моя судьба, может быть, сложилась бы иначе.
Стоп! А почему так случилось, что он не был рядом? Ведь был же, был! И он любил и верил. „Я сразу полюбил Витю. Я почувствовал его беду, одиночество, затравленность. Я почувствовал
Зимой пилили дрова с Бякой. Бяка хохотал, дурачился, чем раздражал ужасно. Агафонов торопился к Зине. Хозяйка ушла на поминки. Обещала вернуться не поздно, к восьми, а сейчас было утро. Десять часов счастья, а этот идиот крал время. Кидался снежками, мычал, пытался что-то рассказать о своей идиотской жизни. Агафонов не выдержал, оглянулся воровато на окно кухни и влепил Бяке хорошую оплеуху. Бяка взвыл и упал лицом в сугроб. Мария Георгиевна вышла не сразу. Утешенный соевой конфеткой, одной из десяти, предназначенных для Зины, Бяка, хлюпая носом, покорно трудился, когда за спиной Агафонова остановилась Мария Георгиевна.
— Витя, вы устали, и у вас шалят нервы, — тихо сказала она.
Бяка старательно потянул к себе пилу и покачнулся, Агафонов отпустил свой конец, обернулся к женщине. Она не смотрела на него.
Агафонов помнил только телогрейку, серый вигоневый платок. Лица не помнил совсем, а вот телогрейку и платок. И еще слова.
— Мы ни разу не выясняли с вами, что произошло. Это ваше дело и ваш крест. Не будем выяснять и теперь. Но только не думайте, ради Бога, что бить убогого меньший грех, чем предать друга. Это добродетели можно сравнивать, а грехи — нет.
Бяка жестами и мычанием торопил продолжить работу.
— Мне кажется… я не заслужил…
Агафонов вдруг почувствовал огромное облегчение. Теперь он наконец может уйти к Зине. Обидеться и уйти.
— Не заслужили. Вам выпали очень тяжкие испытания. Нам всем выпали тяжкие испытания, мы их не выдержали. И вы виноваты меньше всех, потому что молоды, и не мне…
— Вот именно, — холодно сказал Агафонов, — не судите и не судимы будете.
Зина украла у хозяйки заварку, и они пили чай с соевыми батончиками. За окном высился остов храма Александра Невского, сначала он был красным на фоне очень голубого неба, потом серым на сером, потом черным. Они не зажигали огня, и Зина учила его отыскивать ее рот в темноте и еще многому другому. Она делилась с ним всю жизнь охотно и подолгу всему, чему учили ее другие мужчины.
У Аньки была подруга. Какая-то полубезумная поэтесса. Что с ней случилось? Кажется, заболела неизлечимо. А может, умерла? Да, кажется, умерла. Анька ходила сама не своя. Просила через Купченко достать какое-то лекарство. Он забыл о просьбе, и она единственный раз упрекнула:
— У тебя мохнатое сердце.
Лекарство достать, в общем-то, ничего не стоило. Один звонок. Но не хотелось обращаться к Купченко, а главное…
Он хорошо помнил осень в Тимирязевском
парке. Загаженный грот. Он помнил, как впервые увидел его другим. Весной они пришли сюда втроем, что-то вроде клятвы Герцена и Огарева на Воробьевых горах. Были приглашены на обед к Петровскому. Доехал тридцать седьмым до Соломенной Сторожки. Парк зеленел так нежно, что щемило сердце. Оно щемило еще и от любви к Зине, от непрекращающейся тоски по ней. Щемило от восторга перед новой жизнью, от преданности Трояновскому. Хотелось, как собаке — чтоб кидал палку и приносить ее в зубах, класть у ног, заглядывать в глаза, вилять хвостом: «Брось еще раз! Ну, брось, пожалуйста, я сбегаю и принесу». Даже темного, почти открытого недоброжелательства Купченко не замечал. Вчера закончил работу. Это была почти гениальная работа. Слепец Корягин так и сказал: «Почти гениальная», а Зина утром сказала: «Давай поженимся».Со старым покончено. Он больше не одинокий, затравленный, никому не ведомый студент третьего курса мехмата, впадающий в полуобморочное состояние при всяком вызове в деканат. Он сыт, потому что старик Ратгауз дал работу, у него есть замечательный друг, любимая женщина, и впереди Нобелевская премия, которая освободит его от страха навсегда. Зина не могла освободить от страха, потому что что-то темное и странное происходило и с ней. Значит, он освободит и ее. Он, Трояновский и злобный Купченко. Так было весной. Они бродили среди могил, читали знаменитые фамилии, воровали кутью, не думая о кощунстве, и говорили, говорили только об одном: где взять рентгенограммы?
Трояновский давил на Купченко, требовал, чтоб тот совсем и бесповоротно отказался от белков. Длинное, вогнутое лицо Купченко, лицо, похожее на собственное отражение в елочном шаре, так же как отражение, меняло очертания. Ему страшно не хотелось расставаться с белками, а главное, он боялся Бурова.
— Да пойми ты, хохляндия упрямая, что ваши рентгенограммы сэкономят нам год труда. Вы занимаетесь ерундой, вы даже не понимаете смысла собственных экспериментов.
— Буров понимает, — угрюмо возразил Купченко.
— Буров понимает, — соглашался Трояновский, — но он не понимает бесплодности их. Наследственность в ДНК.
Уговорил Купченко неожиданно, когда казалось, все безнадежно и все доводы исчерпаны. Зачем-то влезли верхом на чугунных лошадей, что стояли перед желтым старинным зданием. Агафонов и теперь помнил гладкость и прохладу чугунных боков, спин. Купченко нелепо корячился, взбираясь на своего скакуна. Хлопал его по черной широкой груди:
— Вот здесь кроется загадка. В сердце, в кристаллах миоглобина.
Трояновский махнул рукой:
— Как знаешь. Как хочешь, не надо. Найдем другого.
И Василь вдруг — неожиданное:
— Пошли к Бурову. Сейчас. Лови момент. В другой раз не решусь.
Это был миг безумия. Отказаться от работы, на которую было потрачено три года, ради химеры. Всю остальную жизнь он расплачивался за этот миг. Двадцать лет в безвестности занимался селекцией микроорганизмов. Превратился сам во что-то, напоминающее объект своих исследований. Создал наконец мощный антибиотик, стал заместителем министра, на пленумах и симпозиумах избегал встречаться с Агафоновым взглядом, чтоб не здороваться; лицо его пожелтело и, оставшись вогнутым, навсегда утратило странное свойство: колеблясь, менять очертания.
Это был безумный, счастливый, замечательный день. Агафонов не ощущал даже зависти Купченко. Не обратил внимания, как Трояновский шуткой снял прямодушную неловкость великого ныне Бурова.
— Слышал, слышал, — сказал Буров, знакомясь. — Николай Николаевич Ратгауз вами пленен. Математическая модель борьбы за существование — замечательнейшая идея, особенно для нынешних времен. Николай Николаевич говорил, что к интегральным уравнениям вы применили теорию групп и добились блестящих результатов.