Запятнанная биография
Шрифт:
— Еще бы! — захохотал Трояновский. — На своей шкуре испытывает.
— Что?
— Как «что»? Законы борьбы за существование. Остается только приложить теорию групп.
Буров принимал их почему-то на кухне. Тут же помещалась и загаженная ванна, в ней копошились желтые инкубаторские цыплята, от клеток с дрожащими кроликами шло зловоние.
Похожая на Гоголя острым носом, скобой черных волос и птичьим неподвижным взглядом, жена Бурова, не обращая внимания на гостей, чистила клетки, давала цыплятам корм.
Агафонова поразила вызывающая некрасота хозяев и их жилища. Сухая нелепая женщина в вигоневом лыжном костюме, казалось, не слышала их разговора, но тогда Трояновский закричал:
— Да ведь доказано, что наследственные признаки передаются при помощи очищенного препарата ДНК! Нам нужен ключ, а он лежит в расшифровке рентгенограмм. Весь вопрос в том, какие атомы предпочитают соседствовать друг с другом, и мы должны…
—
— Юзик, — нежно спросил Буров, — Юзик, ты считаешь, что та наша рентгенограмма не была случайна?
— Я считаю, что ты должен помочь этим безумцам, — женщина держала за уши извивающегося кролика, — покажи им ту, где много дифракционных максимумов, и я послушаю, что скажет на это главный безумец.
Они шли к Петровским по аллее, обсаженной молодыми лиственницами. Впереди Бурова. Вигоневые шаровары она сменила на клетчатую юбку с огромными карманами.
Агафонов поспешал рядом. Эта женщина только что сделала что-то очень важное для их судьбы, и, благодаря за это, подольщаясь, он спросил, для чего так много цыплят и кроликов, наверное, для научной работы?
— Для еды, — отрезала Бурова, — исключительно для еды.
Глава VIII
«Я хорошо помню этот день, рыбонька, была Пасха. Ранняя. Двадцать четвертого апреля. Я, Витя и Вася были приглашены к Николаю Николаевичу Ратгаузу на день рождения. Это был замечательный человек, блестящий ученый. Автор теории синтетической эволюции. В те глухие времена, когда мы, лишенные всякой информации, отделенные от всего мира непроницаемой стеной, бились над элементарными вещами, он вышел на самые передовые позиции мировой науки. Он соединил биологию с математикой, он первый доказал, что единица эволюционного процесса — популяция, а не особь, как считалось до него. У него шел давний, неутихающий спор с Валерианом Петровским о процессе видообразования. Ратгауз считал, что отбор имеет дело не только со вновь возникающими мутациями, но прежде всего с огромным фондом мутаций, что наследуются не сами признаки, а норма реакции, что фенотип является объектом отбора. Петровский был директором института, но первым человеком в нем был Николай Николаевич. Это знали все. Он был умом, совестью науки. Если б ты знала, каким почитанием и любовью он был окружен. Для меня было огромной честью знакомство с ним, присутствие на его празднике. Не только для меня. Витя сотрудничал с ним, создавая математическую теорию эволюции. Он довел потом эту работу до конца и получил за нее премию. Один. Николай Николаевич уже не существовал, исчез. Это было страшно. Но об этом потом, потом. Я все забегаю вперед, все рвусь нырнуть в черную, бездонную круговерть, закрутившую нас, всосавшую многих в бездну, выбросившую иных на поверхность: Витю, Василя. Да, Василий. Он, пожалуй, единственный не испытывал преклонения перед чудесным стариком. Тут было что-то темное, биологическое, нелюбовь на молекулярном уровне. В нем вообще было много того, что называю молекулярным. Он не верил никому и верил в рок, в предначертание судеб. Верил в сглаз, в какую-то деревенскую чепуху. Не доверял фамилии старика, не доверял имени. Я цитировал ему Лермонтова, помнишь, о докторе Вернере. Он был глубоко убежден, что катастрофа произошла оттого, что верховодили о н и, а мы и м слепо доверяли. Николай Николаевич был русский. Русский больше, чем я, чем Василий, потому что корни его, деды и прадеды его, вросли в русскую культуру глубже, прочнее, качественнее, чем наши. Его генеалогическое дерево плодоносило уже тогда, когда наши безвестные безграмотные предки пахали и жили в нищей деревне. Я не хочу унизить своих, я только хочу сказать, что он один среди ужаса, отступничества и беспомощности не изменил себе. Это он сказал о Менделе: „Кто дал вам право глумиться над именем этого великого ученого?“ Только его одного не смел перебивать Трофим. И все-таки не Ратгауз был предметом моего страстного вожделения. Не его мечтал я сделать своим другом, своим соратником или сообщником, как называли потом. Буров был предметом обольщения, Буров и рыжеволосый угрюмый мальчик. Купченко был уже в кармане. Ему, как говорит наш Митя, „не светило“ под Буровым. Буров мог бы сэкономить нам год труда. Он был лучший, может быть, единственный специалист по рентгеноструктурному анализу. Это оказалось роковым. Именно этого несчастного года, потраченного на освоение метода, нам не хватило. Не знаю, может быть, нам не хватило часа, дня, может быть, мы никогда не выбрались бы из тупика, но сейчас, по прошествии стольких лет, именно этот год остался занозой в моем сердце. Так вот, Пасха, весна, молодость, надежды, безумные надежды. Милый домашний праздник. Я сразу же взял быка за рога. Изложил Бурову свою гипотезу, попросил о помощи. Он отказался наотрез. Не помочь нам, нет, — но быть вместе с нами. „Я глубоко убежден, что гены —
это особый вид белковых молекул“, — сказал он. Я был убежден в другом. И не без оснований. Перед войной я занимался размножением фагов. Я знал, что наследственные признаки могут быть переданы при помощи ДНК. Я проверял инфекционность. Она оказалась в ДНК. Больше того, я понял, что ключ к разгадке тайны наследственности — в умении расшифровать рентгенограммы.— Большое дело, — сказал Буров, — не боги горшки обжигают. Возьмите учебник кристаллографии и проштудируйте его, а практику вам Юзефа Карловна поможет освоить.
Юзефа Карловна — жена и сотрудница Бурова. Ас по добыванию великолепных рентгенограмм. Нелепая и удивительная женщина. Она сидела на другом конце стола и, казалось, была поглощена бесконечным спором Ратгауза и Петровского. Но она слышала весь наш разговор. Именно она показала потом нам главную замечательную рентгенограмму, богатую дифракционными молекулами. Тогда еще единственную. У нее были „влажные мозги“, умела по-женски, на лету схватывать суть. А суть была в том, что я вожделел правильного строения генов. Я знал, чувствовал, что ДНК — это что-то простое и красивое».
«О радость! О счастье! Я знал, я чувствовал заранее!» — пел Трояновский. Те же самые слова: «Я знал, я чувствовал!»
«Близок уж час торжества моего, ненавистный соперник…» — он барабанил по клавишам старинного, красного дерева, рояля в полутемном, пропахшем табаком и мышами холле дома Ратгауза. Но это было позже. Летом. Ария Фарлафа. А в тот день он обольщал «известкового человека». Так, втайне для себя, прозвал Виктор Агафонов профессора Бурова. Буров крошился, Яков отламывал его по кусочкам, настойчиво и монотонно. Он стал своим человеком в буровской лаборатории, он отвоевал для Купченко право возиться со своими препаратами, он каким-то непостижимым образом заставил Бурова и Юзю показывать все интересное, что получали те для себя. И под конец они сами не могли дождаться его снисходительного внимания. Он перегнал их. Не в умении, не в знаниях, нет, — Буров продолжал оставаться королем рентгеноструктурного анализа, — но в интуиции. Он предвидел, предсказывал, толковал.
Буров сказал однажды:
— Иногда мне кажется, что вы в сговоре с Сатаной и он вам ворожит.
— Или с Богом, — ответил Яков.
— Нет, с Сатаной, потому что не богоугодное это дело — лезть в святая святых, в образ и облик человеческий, а мы лезем, и вы — особенно настырно.
Арию Фарлафа Яков выкрикивал петушиным фальцетом, когда понял, что гены кристаллизуются. Это подтверждало его догадку о правильности строения ДНК.
Но сначала была Пасха, день рождения Ратгауза.
Елена Дмитриевна — хозяйка стола. Золотое лицо, золотые волосы, золотые браслеты и кольца. Он уже очень любил Зину, но Зина была существом из его мира, с понятными речами и поступками, а Елена Дмитриевна — из другого. Там не плакали из-за порванного фильдекосового чулка, не ругались с подругами, не писали жалобы в партком, требуя отдать главную роль и ордер на габардиновое пальто из американского подарка. У Зины была тайна. Что-то грозное и грязное притаилось за репетициями, цигейковыми шубами, распрями в театре, неожиданными ее исчезновениями.
Как-то ждал после спектакля в тупике у служебного подъезда. Подошли двое, одинаковые, с озабоченными, простецкими лицами.
— Кого-нибудь ждем?
Страх, привычный и знакомый, тот самый, что испытывал каждый раз, проходя в университете мимо комнаты с табличкой «Отдел кадров», сжал сердце. Но ответил спокойно:
— Жду.
— Кого?
— Невесту.
— Как фамилия?
— Рогозина.
Переглянулись.
— Подождешь в другой раз, — неожиданно дружелюбно сказал один.
Отчего-то послышалось сострадание в голосе. Бред, но послышалось, послышалось. Попросил жалобно:
— Я же никому не мешаю.
— Мешаешь, — сказал другой и улыбнулся гадко. Бред, но привиделось.
Огромный черный автомобиль с погашенными фарами медленно вползал в тупичок.
— Иди, иди, не задерживайся, — подтолкнули с двух сторон, вроде бы и не сильно, но почему-то отлетел сразу и, мимо черного автомобиля, огромного жука-дровосека, ползущего вдоль кромки тротуара, выскочил на освещенную улицу. Успел заметить шофера в военной фуражке, серые шторки на окнах. Забежал в аптеку напротив. Маленький плешивый человечек за прилавком остановившимся взглядом уставился за окно, туда, где в черноте тупика краснели два круглых фонарика.
— У дьявола лицо всегда повернуто задом наперед, — тихо сказал он, — всегда. Видите, глаза горят сатанинские. Что же будет с нами? Я больше не могу. Несчастные девочки.
Аптекарь был сумасшедшим, но уйти некуда. Только здесь, а не на пустынной улице, где он виден, заметен, можно ждать Зину. Она выйдет из тупичка, и он окликнет ее, наваждение рассеется. Кто-то вошел в аптеку, в сапогах с подковками.
Военный с голубым околышком протягивал аптекарю рецепт.
— Это для ребенка, товарищ майор? — спросил аптекарь, наклонившись к нему через прилавок.